Выбрать главу

Стало быть, нет нужды и в словах, его обозначающих. Слова-то есть, а вот век предметов столь недолог, что не успеваешь обозначить их словами. Нельзя жить без толку, и здесь вам не полка. Полка — это то, за что можно ухватиться, когда падаешь вниз. Но полки нет — она сама рухнула. Я бы на вашем месте не держалась за эту полку, даже если бы ее поддерживали. Да, встаньте-ка тут и держите крепче, обхватите ее руками и крепко держите! А потом выдерните ее, помогите ей выбраться наружу. Однако выхода нет. Зачем выбираться наружу, если не существует места, из которого нужно выбираться? Да и вообще, что выдергивать? Ведь из того, что создают поэты, давно ничего не осталось. Их творению нет места. Место было предназначено для него, но на этом месте ничто не может удержаться. Мы со всем нашим самообладанием жмемся к полке и хватаемся лишь за воздух. Исчезло что-то, и это что-то — миллионы людей, и они исчезли. Исчезли миллионы опор, и полке не на что опереться. Положиться ни на что нельзя. И нет никого, на кого можно было бы положиться. Миллионы исчезли. Дом опустел.

СЛОВО, ОБЛЕЧЕННОЕ ПЛОТЬЮ[49]

© Перевод А. Белобратова

Следует ли нам впасть в скорый гнев оттого, что столь много людей нуждается в Боге, или нам стоит поскорее смыться подальше от этих людей, потому что они становятся опасными? Какое воспитание рода человеческого нам следует принять за основу, чтобы из почвы более не сочилась кровь мучеников? Почему все, кто жертвует собой, верят, что они есть то самое драгоценное, чем они могут пожертвовать, чтобы обрадовать Бога, и какие «виды на вечное блаженство» поддерживают их в этой вере? От каких заповеданных наказаний следует уберегать себя? Зачем вообще нужны эти заповеданные наказания и награды — чтобы оказаться в раю, к чудесам которого ты сам не приложил руку, в раю, который уже существует, словно заранее накрытый стол, ведь, естественным образом, никто не стремится к тому, чтобы вновь оказаться на земле? Естественно, кое-кому было сказано, что снова попасть на землю можно лишь в том случае, если забыть, что однажды уже был на ней. Что нам это дает? Уж лучше остаться в раю вместе с гуриями, которые явятся, возможно, лишь в виде белых гроздей винограда![50]

Я не истекаю кровью, я, что естественно, истекаю словами, но кому они нужны, кому они вообще нужны, пусть они и стараются быть очень современными? Я снимала с себя стружку и полировала себя, чтобы слова получались у меня все лучше и могли звучать, и все лишь для того, чтобы их позабыли, позабыла даже я сама? Я не могу катапультироваться в вечность, чтобы убедиться в том, что все, что я сейчас (в данный момент) «должна забыть», не будет «забыто навечно», как пишет Лессинг в книге о воспитании рода человеческого. Что мне с того, что мне навстречу движутся целые полчища людей, сталкиваются со мной и топчут, даже не замечая? В какое пространство мне вдохнуть свои слова, когда другие люди стремятся выдохнуть из себя свою жизнь ради цели, к которой их влечет инстинкт истины, а не та пустота, которая царит в них, влечет недостаток инстинкта самосохранения, — и избыток своеобразного чувства чести, или как это там называется, из-за которого они готовы поступиться своей жизнью? А вот у меня, к примеру, даже цели никакой нет. То есть я когда-то верила, что моя цель — это писать, писать не для того, чтобы создать определенное впечатление, не для того, чтобы воспитывать род человеческий, воспитанием я и так сыта по горло, и оно не пошло мне на пользу настолько, чтобы мне захотелось к кому-нибудь приложить его, как сшитый по мерке костюм, который не даст человеку раскрыться, не сделает его на размер больше, сколько ни накачивай его этим воспитанием. Нет, не поможет, сколько ни поливай и ни удобряй. Мне бы применить к ним меру, но ведь люди ужасны сверх меры. Кроме того, они частенько не соответствуют моей мерке, хотя она совсем небольшого размера. Размер этот точно равен расстоянию между двумя книжными корешками. Люди постоянно сбиваются в большие толпы, чтобы в восторге воздевать руки горе и хлопать в такт музыке. Они стремятся приспособиться к всеобщей мерке, слиться в массу, чтобы потом шагать в ногу, — ведь зачем же еще они так увеличились в размерах? — шагать, не нарушая установленных границ, не говоря уже о том, чтобы их для себя обнаружить. Они смотрят туда, где кончается мера. Она не кончается, потому что массы прикладывают к себе свой собственный масштаб. Быть может, они узнают, где наступит их конец, если они будут швыряться самими собой. Вместо того чтобы поставить свою свечу под сосудом, они выхватывают ее и швыряют в воздух. Они отбрасывают свечу прочь. Они послушно гасят ее, ведь может случиться пожар, если так вот оставить зажженный огонь без присмотра, но нет, я вижу, что многие забыли об этой предосторожности, они забыли и о мере, и о людях, которых убивают или которых намерены убить, забыли снять с них точную мерку, чтобы не убить по ошибке, не убить, применив к ним ложную меру и ошибившись в размерах. Им все равно. Главное, чтобы побольше! Они творят это ради своего дела, раздирают на части плоть и кости других людей, и они верят, что заплатить собственной жизнью за сделанное — большая честь. Но что говорит нам Ницше? «Заблуждение, сделавшееся почтенным, есть заблуждение, обладающее лишним очарованием соблазна!»[51] И эти так называемые мученики становятся мучениками не благодаря своим преследователям, их делают таковыми их собственные идейные соратники, и они сами назначают себя на эту роль! Плоть за плоть, плоть против плоти. А вот совсем другое: очки, книга. Говорят, это были предсмертные слова Хайнера Мюллера.[52]

Долгое время мне было совсем не все равно, о чем я пишу, для кого и почему. Теперь мне это безразлично. Пиши, не пиши — все равно никаких результатов, да и так называемая ангажированность в литературе никогда не приносила никаких результатов, по крайней мере для меня. Мне теперь стало все равно, ведь нет никакой пользы от того, что ты что-то говоришь. Это меня измотало, и с этим состоянием износа я ничего не могу поделать (матушка Зигмунда Фрейда однажды показала сыну, из чего сделан мир, потерев ладонью о ладонь: чешуйки кожи, грязь…). Возможно, кто-то к тебе и прислушается, а возможно — никто, безразлично, и все же все равно надо говорить. Вы уж меня простите. Впрочем, можно сказать себе «стоп!», все едино. Я по-прежнему продолжаю говорить, но теперь я знаю, что если кто меня и слушает, то это дело случая.

Однако и это безразлично. Ведь когда пишешь, тебе должно быть безразлично, для кого ты пишешь и почему. И вот что еще: то, что ты говоришь, не должно иметь воздействия; надо отчетливо отказаться от стремления воздействовать, когда пишешь, надо вообще полностью отказаться от действенности. Никто ни перед кем, и уж в последнюю очередь передо мной, не должен стоять на коленях, я ни перед кем не стою на коленях, разве что спокойненько лежу в постели; рядом со мной сидят более сильные и более слабые соученики по общей школе жизни, которые читают, только и делают, что читают, и тем самым остаются вечными приготовишками, пребывают в том состоянии, которое им следовало бы преодолеть. Нет, о теле позаботиться у нас теперь нет времени, хотя мы очень предусмотрительно улеглись в постель. Человеческую плоть мы принципиально отвергаем, хотя ее всегда интересно разглядывать: смотрите, там, например, уже висит один такой чудак, и он так живописно истекает кровью, это так интересно, догадываемся мы, я и мои соученики. Об этом недавно сняли очень трогательный фильм! Видим ли мы теперь то, что не умещается в книге, эту плоть, которая интересует нас во всех видах? Тело Господне, плоть мученика на кресте? Нет, мы не становимся на колени ни перед каким учением, извините: слово Божие, и не важно какого бога, стало, между тем, настолько общедоступно, что снова оказалось забыто. У этого Слова было свое время, был свой шанс, но теперь все миновало. И даже не коснулось нас. Победу одержала либо плоть, либо образ, слово победить не может, даже если оно обрело такую известность с тех пор, когда мы его в последний раз увидели и услышали. Да, даже то слово, что содержится в книге, именуемой Кораном, которая «на каждой странице заставляет трепетать здравый человеческий рассудок», как полемически заявлял Вольтер. Сила воображения разогревается в камине плоти очень сильно, настолько, что люди начинают верить абсолютно во все и совершать такое, что прежде было невозможным. И вот Лессинг выворачивает все это наизнанку, после того как он сначала основательно проверил, достаточно ли крепка эта самая изнанка, и ислам вдруг предстает самой разумной религией, а христианство — учением, заставляющим верить в самые неразумные вещи. Люди верят во что угодно, лишь бы сохранить свою правоту, и я топчу подобную веру ногами и оставляю ее без «скорой помощи». Мне такая вера не нужна.

вернуться

49

Речь по случаю присуждения премии имени Лессинга (2004).

вернуться

50

В соответствии с источниковедческим анализом Корана, проведенным немецким исследователем Лаксенбергом, в 44:54 и 52:20 сурах речь идет не о «волооких гуриях», а о «белых, прозрачных гроздьях» винограда, ожидающих правоверного мусульманина в раю.

вернуться

51

Перевод В. А. Флеровой.

вернуться

52

Мюллер, Хайнер (1929–1995) — выдающийся немецкий драматург.