Собака не ответила на мои чувства, — я заявляю здесь об этом вполне определенно. Это странно, ведь я всегда слышала от других, что собаки привязаны к своим владельцам. Моя же собака, должно быть, была слишком привязана к своей собственной сути, к тому, что ценности не имело и что должно было приобрести таковую с моей помощью, но ведь я-то сама по себе что-то стоила, и мне стоило бы пометить ее специальным штемпелем, в том же смысле, как компостер гасит билет, которому одновременно и придают ценность, и отнимают оную, ведь он имеет ценность один-единственный раз, здесь и сейчас, на время представления, в котором участвуют животные, а за фокусы надо платить отдельно. Это была интересная сторона ее сути, ведь наша суть, как ваша, так и моя, — а что такое суть? — ведь наша суть была чем-то, что всегда отсутствует, когда требуется, в любом случае, имя этой сути — боязнь. Прежде всего боязнь. Боязнь и страх. Страх перед шорохами. Страх перед грозой — жуткая паника. Собака несколько раз чуть не разнесла половину дома. Она яростно драла стену когтями, обезумев от панического ужаса, очень скоро ободрала все обои, а потом и теплоизоляцию (она хотела выбраться наружу? как раз туда, где так неуютно и нескончаемо бушевала гроза, захватив все вокруг? ведь природа всегда получает то, что захочет, и ей нужно много времени и много пространства для самой себя; она хочет занимать все пространство и все время, и то и другое я недопустимым образом уменьшила в размерах, поместив собаку в стены моего частного домика). Моей собаке никогда не выпадало беззаботной участи животного, взятого на руки и укрытого счастьем. Ей не удалось поскрести лапой даже по первым ступеням лестницы, ведущей к счастью. Она скреблась изнутри, пыталась проскрести стену моего дома, но никогда не делала этого снаружи, чтобы попасть внутрь. Она предпочитала находиться снаружи. Не знаю, как это сказать, увы, я чаще всего не знаю, как мне что-то сказать, но я угождала самой себе, когда, например, мыла собаку после прогулки (это совсем не трудно), когда приучала ее к сухому корму (тоже нетрудно, в этом корме все уже есть), когда сгоняла ее с насиженного места рядом с моей кроватью, прежде чем она научилась взбираться по лестнице (нет-нет-нет, мне бы самой хотелось, чтобы она оставалась у меня в комнате, но она не захотела, ни в какую: она была еще совсем щенком, было ей то ли восемь, то ли девять недель, когда она запрыгнула в свою собачью кроватку, — кстати, весьма дорогую вещь, — и прокатилась по комнате словно на скейтборде — вот была умора! Однако повторить этот трюк она не решилась — сразу же выпрыгнула и облюбовала себе место на площадке лестницы, возвращаясь туда все время, что была у меня), — и я заботилась о себе, научив собаку обходиться без моих знаков любви, когда меня не было дома. Такое случалось нередко. Но чаще я все же бывала дома, играя роль распорядительницы в зале для игр, принадлежавшем Флоппи. Ах, играть — это было здорово. Она была сама не своя до игр. В саду нельзя было ни секунды посидеть спокойно, все время приходилось бросать что-нибудь, и собака тут же за этим устремлялась. Леность — мать всех пороков, но мы так любим свои пороки за то, что они отдаляют нас от самих себя. В какой-то момент моя собака превратила меня в предмет. Она понизила меня в звании. Я стала машиной для метания предметов, я делала это столь же механически, как она, — она в панике способна была механически драть когтями стену, оставлять огромные кучи сора, размазывать кровь (дело было вот в чем: термоизоляцию крепят к стене тонкой проволочной сеткой, и вот об эту сетку собака ободрала лапы, вообще этого не заметив). Столь же механически она демонстрировала страсть, когда носилась вокруг и бегала за брошенным мячом (что это? трудовой азарт рабочей собаки, которую лишили ее обязанностей? к примеру, колли обычно без устали гонят овец, в случае необходимости покусывая их за ляжки). Сущность Флоппи невозможно было ухватить, потому что она, моя собака, схлопывала ее в себя как шаткую и плохо закрепленную палатку. Собака не брала свою сущность с собой, она ее сбрасывала, она отнимала сущность и у меня, не унося с собой, она загоняла меня в угол, в постоянное убожество, когда ее не было. Я оставалась бедной и убогой и тогда, когда собака была рядом. Она отняла у меня все, все и сразу, внимание ко мне, ее отношение ко мне (при этом она даже не натягивала поводок, что так любят делать милые собачки, привязанные к своим владельцам и выражающие привязанность тем, что тянут и дергают поводок; они натягивают его не для того, чтобы удрать, а для того, чтобы повести своего хозяина туда, где так чудесно гулять), она не лишала своего общества других людей, потому что любила некоторых из них, нет, не любила, я не знаю, что она делала; она «любила» (так говорят, когда не находят нужного слова) соседей, собачью няню, ее родителей, вот ведь как, и меня бы это вполне устроило, но и никому из них она тоже не принадлежала. Она была чем-то другим, она не подпускала к себе, всякий раз пускаясь наутек (паника, побеги, потом попытка вырыть лаз под забором; а еще она бродила в грозу по проспекту между потоками автомобилей, уклоняясь от тянущихся к ней рук), однако меня бы ничуть не смутило, если бы это нечто, это Другое рядом со мной обнаружило бы свою слабость. Я бы любила ее за это еще больше. А я-то знаю, что я понимаю под словом «любить», знаю, потому что этого не знаю, но это похоже на своего рода благотворительность, когда жертвуешь тем, что тебе вовсе не принадлежит. А вот ей самой, ей самой всего хватало, когда она отказывала мне в своем внимании и порождала во мне чувство обделенности в чистом виде. Я так сильно зависела от того, что от меня ускользнуло, хотя не знала при этом, что же оно такое. Пусть, пусть она ускользнула от меня, но хотя бы в самом конце мне хотелось знать, что она такое, эта недостача, которая не есть просто изнаночная сторона избытка (а может, лицевая его сторона?); я была не в состоянии хранить в себе эту недостачу как некий избыток, как мое понимание и расположение к ней, к Флоппи, ведь здесь не было ничего, что требовало бы от меня понимания, не было ничего, чему мое понимание могло бы как-то помочь. А было лишь одно Ничто. Я умолчу о редких счастливых моментах, потому что не могу о них говорить. Но такие минуты были, я их помню. И начинаю плакать. Когда собака разрешала мне погладить ее — я помню это довольное, громкое, почти свинячье урчание, особенно утром, и даже самой Флоппи день представлялся как нечто прекрасное и новое, правда, впереди предстояла еще и прогулка с мячом, и как она всегда дожидалась этой прогулки! В эти минуты отступал на задний план страх перед опустошительной предгрозовой паникой, которая всецело завладевала собакой, клокотала в ее внутренностях, раздираемых истошным лаем, — летом грозы случаются часто, и эта угроза, хотя и отчетливая, какое-то время держалась поодаль, пусть и не из уважения ко мне, и я рассматривала эти минуты почти как подарок, которыми Флоппи меня никогда не одаривала. И в эти минуты
тоже. Даже когда мне было больно, мне хотелось, чтобы она была моя, однако она вовсе меня не хотела, пожалуй, только тогда, когда мы вели себя как какой-то механизм — бросить мяч, принести мяч, снова бросить, снова принести, своеобразный автоматизм, мы обе превращались в голую функцию, при этом вовсе не функционируя, хотя она всегда приносила мяч, но не выполняла настоящую функцию. Мы не имели ничего, и это было так, словно мяч метали в пустоту, в ничто, и вслед ему я швыряла собственное «я», под конец совсем уж отчаянно, невнимательно, спустя рукава, мне хотелось побежать за ней по следу, прижать к себе, но с каким упорством она вырывалась из моих рук! В конце концов я оставила свои попытки, хотя по-прежнему чисто механически бросала мяч. Где наш мяч? Куда он покатится на этот раз? Собаке почти всегда это было известно заранее. Разве это можно назвать игрой? Когда все знают всё! Побежит ли она в правильном направлении, несмотря на все ложные маневры? Наверняка! Когда ее лапы снова будут отбивать барабанную дробь, бессмысленно (ну, смысл-то это имело, для собаки это была работа, усердное выполнение долга, заблудший рабочий пыл) продираясь зимой через снежный наст, а летом сквозь густую траву? Как уже было сказано, суть ее осталась сокрытой от меня до самого конца. Оказались сокрытыми следы ее сути, хотя, казалось, собака выставила свою суть на всеобщее обозрение, когда летящий мяч прочертил в воздухе невидимую траекторию, которую собака в стремительном беге отмерила по земле, словно нетерпеливая покупательница, что вырывает отрез ткани из рук продавщицы, тщательно его отмеряющей, и мерная линейка еще лежит на отрезе, но никто этой меры не придерживается.