Я постарался удержать его взгляд, чтобы заставить увидеть правду. Но глаза лорда Тансора оставались холодными и бесстрастными. Я взял шляпу и повернулся от него. У самой двери я коротко оглянулся. Он снова сидел за столом и уже взял перо.
45 Vindex[295]
Под дождем, в темноте я шел из Эвенвуда в последний раз — и лишь на миг остановился у Западных ворот, чтобы оглянуться на многобашенный дворец, владельцем которого я еще недавно мечтал стать.
Фонари на Библиотечной террасе горели — лорд Тансор издавна имел обыкновение прогуливаться там со своей собакой, при любой погоде. Окна бывших покоев моей матери слабо светились. Она была там — моя обожаемая возлюбленная была там! Невыразимая тяжесть навалилась на душу, истребляя во мне последние остатки надежды. Я бросил последний долгий взгляд на Эвенвуд, ставший причиной моего безысходного отчаяния, а потом навсегда повернулся к нему спиной. У меня отняли все, что принадлежало мне по праву рождения. Лишь одного у меня было не отнять: страстного желания свести счеты с Фебом Даунтом. Достижению этой цели я теперь посвящу все свои силы без остатка.
У меня началась новая жизнь.
Первым делом требовалось составить представление обо всех перемещениях Даунта. Для этого я наряжался в молескиновые штаны, грубую рубаху без пуговиц, засаленный черный сюртук, картуз и грязный шарф, купленные у еврея старьевщика на Холиуэлл-стрит, и проводил по несколько малоприятных часов в день, околачиваясь поблизости от Мекленбург-сквер и следуя по пятам за своим врагом, когда он выходил из дома. Распорядок дня у него почти не менялся. Обычно он выходил из дома около часа и, если погода позволяла, шел пешком в «Атенеум» на Пэлл-Мэлл; ровно в три часа он садился в кеб и возвращался на Мекленбург-сквер; в пять или шесть он опять выходил из дома и шел или ехал в кебе поужинать куда-нибудь — иногда в таверну «Диван» на Стрэнде, иногда в ресторацию Веррея или Жаке.[296] Обычно он ужинал один и никогда не возвращался домой позже десяти. В одной из верхних комнат за полночь горел свет — полагаю, там рождалась очередная скучная эпическая поэма. Я ни разу не видел, чтобы в дом заходили какие-нибудь визитеры, и, к несказанному моему облегчению, мисс Картерет тоже не появлялась.
Несколько дней я продолжал терпеть холод и голод — а равно унижение от своего наружного сходства с лондонским бродягой, какие живут и умирают на улицах столицы. Наконец на пятый день, около шести часов, когда я уже собирался покинуть свой пост и вернуться на Темпл-стрит, моя жертва вышла из дома и направилась на запад к Ганновер-стрит. Нахлобучив картуз, я последовал за ним.
Я держался близко от Даунта — так близко, что видел черную бороду и блеск шелкового цилиндра, когда он проходил под фонарями. Он шагал с решительно-самоуверенным видом, небрежно помахивая тростью, и полы длинного плаща развевались у него за спиной, точно королевская мантия. Прошло четыре с лишним года со дня, когда я увидел Даунта в Эвенвуде играющим в крокет с высокой темноволосой дамой. О господи! Я остановился как вкопанный, только сейчас сообразив, что в тот жаркий июньский день в 1850 году все было перед моими глазами, а я ничего не увидел и не понял: Феб Даунт и его прекрасная партнерша по крокету — мой враг и моя обожаемая возлюбленная. Кипя яростью, я зашагал дальше, не сводя глаз с удаляющейся фигуры.
Он повернул на юг, к Белфорд-сквер, потом по Сент-Мартинс-лейн дошел до таверны Бертолини на Сент-Мартинс-стрит, Лестер-сквер, и вошел туда. Я занял позицию на противоположной стороне улицы. Два карманных пистолета работы месье Оноре из Льежа, сопровождавшие меня во всех моих ночных прогулках по городу, были наготове. Ночь стояла безлунная и достаточно туманная, чтобы улизнуть с места преступления незамеченным.
Через два часа Даунт снова вышел на улицу, с каким-то мужчиной. Они обменялись рукопожатием, и знакомый Даунта зашагал в сторону Пэлл-Мэлл, а сам он двинулся на север. На Броуд-стрит он свернул в узкий переулок, освещенный единственным газовым фонарем.
Я держался всего в шести-семи футах позади него, но он даже не догадывался о моем близком присутствии — за годы работы частным агентом мистера Тредголда я научился вести слежку совершенно незаметно для объектов наблюдения и сейчас был уверен, что остаюсь невидимым для своего врага. Кроме нас, в переулке не было ни души. Еще несколько шагов. Мои башмаки, обмотанные тряпьем, ступали бесшумно. Даунт остановился прямо под фонарем, чтобы зажечь сигару, — превосходно освещенная мишень. Отступив в тень дверного проема, я поднял пистолет и прицелился ему в затылок, прямо над воротником плаща.
Но ничего не произошло. Рука у меня тряслась. Почему я не смог спустить курок? Я снова прицелился, но Даунт уже вышел из желтого круга света и мгновенно растворился в темноте.
Я еще несколько минут стоял в дверном проеме с пистолетом в руке, дрожа всем телом.
В своей жизни я совершил много поступков, за которые мне, видит Бог, было стыдно, но я еще ни разу не убивал человека. Однако по глупости своей я воображал, что мне, видевшему столько жестокого насилия за годы работы у Тредголдов, не составит труда поднять пистолет и вышибить Даунту мозги под побудительным влиянием ненависти и гнева. Неужели я настолько слаб? Неужели совесть возобладала над моей волей? Я оказался с ним, с моим заклятым врагом, наедине в безлюдном месте, как и хотел, — но в последний момент что-то удержало меня, хотя жажда мести пылала в моей груди с прежней силой. Потом я сказал себе, что почти всему в этой жизни можно научиться посредством практического опыта — а научиться убийству, вероятно, проще всего, если ты оскорблен достаточно сильно и обладаешь достаточно крепкой волей. Совесть — если это она остановила мою руку — необходимо безжалостно подавить.
Я убрал пистолет в карман и поплелся обратно на Темпл-стрит, в полном смятении чувств. Я снова задался вопросом, способен ли я вообще на такой поступок. Не смалодушничаю ли опять, когда настанет момент нанести решающий удар? От одних этих мыслей по сердцу пробежал холодок сомнения. Нет, нет, в следующий раз я точно не дрогну! И опять — легкий укол опасения.
До глубины души потрясенный своей неспособностью сделать то, что я хотел сделать больше всего на свете, я побрел дальше и в конечном счете оказался перед дверью опиумного притона в Блюгейт-Филдс.
О боже, какие видения являлись мне той ночью — видения столь ужасные, что я не в силах описать их здесь! Под конец я впал в продолжительное буйство, и пришлось вызвать врача, который дал мне сильное снотворное. По пробуждении мне показалось, будто я лежу на мягкой постели. Свежий соленый ветер овевал мое лицо, и я слышал крики морских птиц и плеск волн. Где я? Конечно же, в своей старой кровати в сэндчерчском доме, и в маленькое круглое окошко задувает утренний ветерок с Пролива. Я медленно открыл глаза.
Нет, я лежал не в кровати, а в вязкой, липкой грязи на берегу реки, по-прежнему в своей рабочей одежде. Как я там очутился, мне до сих пор непонятно. Мало-помалу сознание стало возвращаться ко мне, и в уме моем зазвучал голос, нашептывавший мне тихо, но отчетливо. Я медленно повернулся на своем слякотном ложе, чтобы посмотреть, кто находится рядом. Но поблизости никого не было. Я лежал один на унылом пустынном берегу, над которым тянулся ряд высоких темных зданий. В следующий миг внутренний голос зазвучал снова, теперь громче и настойчивее, — он говорил мне, что я должен сделать.
Я пишу сии строки в дни спокойного раздумья, но тогда я был на грани помешательства, доведенный до такого состояния предательством возлюбленной, отчаянием, гневом и дурманным зельем опиумного мастера. Почти полностью потеряв человеческий облик, я лежал между миром людей и миром монстров; надо мной простиралось странное серо-бурое небо в ярко-красных потеках и кляксах, подо мной хлюпал черный липкий ил; и настойчивый шепот, похожий на шум стремительного потока, неумолчно звучал в моих ушах.
— Я слышу тебя! — услышал я свой голос. — Я выполню твою волю!
Потом я вскочил на ноги и, испуская нечленораздельные вопли, принялся метаться взад-вперед по берегу, точно буйный почитатель Бахуса.[297] Но не вино привело меня в такое состояние, а благословенный опиум, открывший передо мной громадные черные ворота, за которыми стояло другое, более ужасное божество.