Теперь я знал, что способен на убийство, но не испытывал никакого удовольствия. Бедняга не сделал мне ничего плохого. Просто судьба была против него — вместе с цветом волос, который, как я понял позже, и привлек мое внимание роковым образом. Тем вечером наши с ним пути, к несчастью для него, пересеклись на Треднидл-стрит, и он стал объектом моего бесповоротного намерения совершить убийство. Но не попадись мне он, я бы убил кого-нибудь другого.
Я до последнего момента не знал наверное, способен ли я на столь ужасное деяние, и мне было совершенно необходимо избавиться от всяких сомнений по данному поводу. Убийство рыжеволосого являлось своего рода проверкой, экспериментом, призванным доказать, что я могу лишить жизни ближнего и избежать наказания. Когда я в следующий раз подниму руку во гневе, мне надлежит действовать столь же быстро и решительно; только тогда передо мной будет не незнакомец, а человек, которого я считаю своим врагом.
И мне нельзя сплоховать.
Первым на моей памяти словом, употребленным для моей характеристики, было «изобретательный».
Его произнес Том Грексби, мой любимый старый учитель, в разговоре с моей матушкой. Они стояли под древним каштаном, накрывавшим тенью узкую дорожку, что вела к нашему дому. Скрытый от глаз, я сидел над ними, уютно устроившись в развилке ветвей, в своем «вороньем гнезде». Оттуда я часами мог смотреть на безбрежное море за скалистыми утесами, мечтая однажды отправиться в плавание, дабы выяснить, что скрывается за бескрайней дугой горизонта.
В тот день, жаркий, безветренный и тихий, я увидел, как матушка идет по дорожке к калитке, положив на плечо раскрытый кружевной зонтик. Ко времени, когда она достигла калитки, старый Том с задышливым пыхтеньем поднялся на холм по тропе, ведущей от церкви. Поскольку Том взял меня под опеку совсем недавно, я предположил, что матушка увидела его из окна и нарочно вышла справиться о моих успехах.
— Он в высшей степени изобретательный молодой человек, — услышал я ответ на ее вопрос.
Позже я спросил у нее, что значит «изобретательный».
— Это значит, что ты умеешь ловко управляться с разными делами, — сказала она, и я остался доволен: похоже, это качество ценилось в мире взрослых.
— А папа был изобретательным? — спросил я.
Вместо ответа матушка велела мне бежать поиграть — мол, ей надо работать.
В детстве матушка часто ласковым, но решительным голосом отправляла меня «поиграть», и потому я проводил уйму времени, развлекая сам себя. Летом я предавался мечтам в своем укрытии среди каштановых ветвей или под присмотром Бет, нашей служанки на все руки, исследовал берег под скалой. Зимой, закутавшись в старую клетчатую шаль и усевшись у окна, я до головной боли зачитывался «Чудесами маленького мира» Уэнли,[5] «Приключениями Гулливера» или «Путем паломника» (страстно любимой книгой, пленявшей мое воображение); изредка отрываясь от чтения, я смотрел на свинцовое море и гадал, далеко ли за горизонтом и в какой стороне находится страна гуигнгнмов или Город Разрушения и возможно ли доплыть до них на отходящем из Веймута пакетботе. Понятия не имею, почему название «Город Разрушения» казалось мне столь чарующим, ведь меня приводило в ужас христианское пророчество, что он будет сожжен небесным огнем, и я часто воображал, что такая же участь может постигнуть нашу деревушку. Вдобавок, опять-таки не знаю почему, все детство меня преследовали слова Паломника, обращенные к Евангелисту: «Я обречен умереть, а по смерти предстать перед судом, но я не желаю первого и не готов ко второму». Я знал, что при всей своей загадочности слова эти выражают некую страшную правду, и часто повторял их про себя, точно магическое заклинание, когда лежал в развилке каштановых ветвей или в кровати либо гулял по открытому ветрам берегу под скалой.
Еще мне часто грезилась незнакомая местность, фантастическая и недосягаемая, но все же отчетливо зримая и странно знакомая, словно послевкусие на языке. Я вдруг оказывался перед огромным зданием, полузамком-полудворцом, обиталищем некоего древнего рода — оно щетинилось изукрашенными шпилями, крепостными вышками и восхитительными серыми башнями с диковинными куполами, взмывающими высоко к небу и будто пронзающими самый небесный свод. В моих грезах там всегда царило лето, прекрасное бесконечное лето, и в небе кружили белые птицы, и рядом простирался огромный темный пруд, окруженный высокими стенами. Чудесный замок не имел ни названия, ни привязки к какой-либо стране, реальной или вымышленной. Он не описывался ни в одной из прочитанных мной книг и ни в одной из историй, мне рассказанных. Кто жил в нем — какой-нибудь король или халиф? — я не знал. Однако я был уверен, что он существует где-то на свете и что однажды я увижу его воочию.
Матушка постоянно работала — ее литературные сочинения являлись единственным нашим источником дохода, поскольку мой отец умер вскоре после моего рождения. При мысли о ней мне неизменно вспоминаются темные с проседью пряди, которые выбивались из-под чепца и падали ей на щеку, когда она сидела, склонившись над письменным столом у окна гостиной. Там она просиживала по много часов кряду, иногда до поздней ночи, лихорадочно строча пером. Как только одна высокая шаткая кипа страниц отсылалась издателю, матушка принималась воздвигать следующую. Ее произведения (начиная с романа «Эдит, или Последняя из рода Фицаланов», опубликованного в 1826 году) ныне забыты — я проявил бы неуважение к памяти матушки, если бы добавил «вполне заслуженно», — но в свое время они пользовались известной популярностью, по крайней мере находили достаточно читателей, чтобы мистер Колберн[6] продолжал из года в год принимать у нее рукописи романов (они публиковались в основном анонимно, а изредка под псевдонимом «Леди с Запада») до самой ее смерти.
Но несмотря на крайнюю загруженность работой, матушка всегда улучала время, чтобы немного побыть со мной перед сном. Сидя у изножья моей кровати, с усталой улыбкой на милом эльфийском лице, она слушала, как я важно читаю вслух избранные места из любимой своей книги, английского переложения «Les mille et une nuits» месье Галлана,[7] а порой рассказывала мне короткие сказки собственного сочинения или вспоминала разные случаи из своего детства на западе Англии — такие истории нравились мне больше всего. Иногда теплыми летними вечерами мы с ней, взявшись за руки, отправлялись на утес полюбоваться закатом и долго стояли там в молчании, слушая тоскливые крики чаек и тихий рокот волн внизу, мечтательно глядя на далекий таинственный горизонт пылающего багрянцем моря.
— Там, за морем, находится Франция, Эдди, — помнится, сказала однажды матушка. — Большая прекрасная страна.
— Там живут гуигнгнмы, мамочка? — спросил я.
Она коротко рассмеялась.
— Нет, милый. Только люди, как мы с тобой.
— А ты когда-нибудь была во Франции? — задал я следующий вопрос.
— Один раз, — последовал ответ. Потом матушка вздохнула. — Первый и последний.
Взглянув на нее, я, к великому своему удивлению, увидел, что она плачет, — на моей памяти такое случилось впервые. Но уже в следующую секунду она хлопнула в ладони и со словами «ну все, пора спать» повела меня домой. У подножья лестницы она поцеловала меня, сказала, что я у нее навсегда самый любимый-прелюбимый, и ушла прочь. Стоя на нижней ступеньке, я смотрел, как она возвращается в гостиную, садится за письменный стол и снова обмакивает перо в чернила.
Воспоминание о том вечере пробудилось во мне спустя много лет и не потускнело поныне. И вот, неспешно попыхивая сигарой в ресторации Куинна, я вспоминал вышеописанный эпизод и размышлял о странной взаимообусловленности и взаимосопряженности всего сущего, о тонких, но нерушимых нитях причинности, которые связывали (ибо такая связь, несомненно, существовала) мою мать, много лет назад работавшую над очередным своим сочинением, и рыжеволосого мужчину, в данный момент лежавшего мертвым в переулке Каин-Корт меньше чем в полумиле от меня.
По дороге к реке я упивался мыслью о своей безнаказанности. Но, отдавая полпенни сборщику пошлин на мосту Ватерлоо, я заметил, что руки у меня дрожат и во рту пересохло, несмотря на недавний ужин с сопутствующими возлияниями в ресторации Куинна. Внезапно почувствовав головокружение, я прислонился к парапету под мерцающим газовым фонарем. Густой туман заволакивал черную воду, которая с плеском билась об опоры громадных гулких арок, производя в высшей степени зловещую музыку. Потом из клубящегося тумана возникла худая молодая женщина с младенцем на руках. Несколько мгновений она стояла у парапета, уставившись в темноту внизу. Я явственно увидел отчаяние на ее лице и тотчас понял, что она собирается броситься в реку.[8] Но когда я шагнул к ней, она дико посмотрела на меня, крепко прижала к груди ребенка и убежала прочь. Я проводил взглядом жалкую призрачную фигуру, вновь исчезающую в тумане. Я надеялся, что спас бедняжке жизнь, пусть хотя бы на время — какое-никакое благое дело в противовес поступку, совершенному нынче вечером.