В ста метрах позади нас петляют окопы передовой. Их низкие стены укрывают человека по грудь. Они используются только для ночных постов, днем тут никого нет. Они нависают прямо над бездной, поэтому нам кажется, что мы словно облокачиваемся о парапет или барьер над пустотой и неизвестностью. Я зажигаю сигарету, и могучие руки сразу же валят меня на землю. Рядом со мной все тоже падают. И в эту самую минуту я слышу свист пяти-шести пуль. Впрочем, они пролетают слишком высоко, и больше залпов нет. Это просто призыв к порядку: под носом у противника сигарет не зажигают.
К нам подходят трое или четверо людей, закутанных в одеяла. Они стояли на часах поблизости, в таких же укрытиях.
— Видно, проснулись те, напротив…
— А говорить они будут? Хорошо бы их послушать…
— Там есть один… Антонио… Он иногда разговаривает.
— Ну попробуй — пусть поговорит…
Солдат выпрямляется, набирает полную
грудь воздуху, складывает ладони рупором и кричит раскатисто и протяжно:
— Ан-то-ни-о… о!
Крик растет, стелется, эхом отражается по равнине…
— Нагнись, — говорит мне сосед, — иногда они стреляют в ответ, когда их зовут…
Мы прижимаемся к камню для безопасности и вслушиваемся. Выстрелов нет. Что же до отклика… Мы не могли бы поклясться, что ничего не слышим: в ночи все гудит, как в раковине.
— Эй! Антонио… о! Ты что…
И славный здоровенный парень, надсадив грудь, переводит дыхание.
— Ты что… спишь?…
«Ты спишь…» — повторяет эхо на другом берегу… «Ты спишь…» — повторяет долина… «Ты спишь…» — повторяет ночь. Все вокруг наполнено этим звуком. А мы стоим, охваченные доверчивой надеждой: они не стреляют! Я представляю себе, как они там прислушиваются, и ждут, и ловят человеческий голос. И этот голос не будит в них ненависти — ведь они не нажимают на спусковой крючок. Правда, они молчат, но какое напряженное внимание выдает эта тишина, если единственная зажженная спичка вызывает выстрел! Не знаю, какие невидимые семена, летящие с нашим голосом, падают в черную землю. Они жаждут нашей речи, как мы жаждем речи ответной. Но мы ничего не знаем о нашей жажде, кроме того, что она ясно чувствуется в самом этом внимании. А они все же не снимают пальцев со спусковых крючков, и я вспоминаю диких зверьков в пустыне, которых мы пытались приручить. Они смотрели на нас, прислушивались к нам. Они ждали от нас пищи. И все-таки при малейшем неосторожном движении они вцепились бы нам в горло.
Мы надежно укрываемся за стену и, приподняв над ней руки, чиркаем спичкой. Три пули летят на быстро гаснущую звездочку.
О спичка-магнит… Это значит: «Мы воюем, не забывайте! Но мы вас слушаем. Такая суровость не мешает любви…»
Кто-то отталкивает здоровенного парня: «Тебе его не разговорить, дай-ка я попробую…»
Коренастый крестьянин прислоняет ружье к стене, набирает воздуху в легкие и кричит:
— Это я, Леон… Антонио… о!
И громовой звук удаляется.
Я никогда не слышал, чтобы голос разносился так далеко. Будто корабль отплыл в пропасть, которая нас разделяет. Восемьсот метров отсюда до того берега и столько же обратно: тысяча шестьсот. Если они откликнутся, между вопросом и ответом пройдет секунд пять. Каждый раз пройдет пять секунд тишины, на которых подвешена целая жизнь. Каждый раз это как посольство в пути. И потому, даже если они нам ответят, мы не испытаем чувства единения друг с другом. Между нами встанет инерция невидимого мира, который надо столкнуть с места. Голос отчалил, он плывет, пристает к тому берегу… Секунда… две… Мы словно потерпевшие кораблекрушение, которые бросили бутылку в море… Три секунды… Четыре… Мы словно потерпевшие кораблекрушение, которые не знают, откликнутся ли спасители… Пять секунд…
— О-о!
Голос доносится издалека и замирает на нашем берегу. Фраза растаяла по дороге, от нее осталась только невразумительная весть. Но меня она потрясает. Мы затеряны в темноте, непроницаемой изначала, и вот она внезапно озаряется возгласом гребцов.
Нас бьет бессмысленная лихорадка. Мы нашли очевидное доказательство. Напротив — люди!
Как это объяснить? Мне кажется, будто внезапно образовалась невидимая расщелина. Представьте себе дом ночью, все двери заперты. И вдруг в темноте вас касается дуновение морозного воздуха. Одно-единственное. Кто-то рядом!
Вы когда-нибудь склонялись над пропастью? Я вспоминаю трещину в Шезри, черную щель в чаще леса, шириной в метр или два, длиной метров в тридцать, — пустяк. Ложишься ничком на еловые иголки и подталкиваешь рукой камешек в эту гладкую расщелину. Отзвука нет. Проходит секунда, две, три — целая вечность, и вот наконец слышится слабый гул, волнующий тем больше, чем дольше он шел, чем он слабее там, под тобой. Какая бездна! Так и в эту ночь запоздалое эхо созидает новый мир. Враг, мы сами, жизнь, смерть, война — несколько секунд тишины выражает все это.
Снова послан сигнал, корабль тронулся в путь, караван отправился через пустыню, и мы снова ждем. Конечно, на той стороне, так же как и здесь, ловят этот голос, разящий в сердце, словно пуля. Но вот эхо возвращается:
— …Пора… пора спать!
Фраза доносится до нас изуродованной, разорванной в клочья, как спешное сообщение, перепачканное, размытое, истрепанное морем. Те самые люди, что стреляли по нашим сигаретам, напрягают грудь во всю мочь, чтобы послать нам материнский совет: «Молчите… Ложитесь… Пора спать».
Нас охватывает легкая дрожь. Вам, наверно, показалось бы, что это игра. Им, этим простым людям, наверно, тоже кажется, что это игра. Так они в целомудрии своем вам бы и объяснили. Но в игре всегда таится глубокий смысл. Иначе откуда бы взяться тревоге, и наслаждению, и притягательной силе игры? Игра, в которую, казалось, мы играли, слишком хорошо сочеталась с той соборной ночью, с тем шествием к Синаю, она заставляла наши сердца биться слишком сильно, чтобы не отвечать какой-то смутной потребности. Установленная наконец-то связь приводит нас в радостное возбуждение. Так вздрагивает физик, приступая к решающему опыту, готовясь взвесить молекулу. Он определит лишь одну величину из сотен тысяч, добавит как будто только одну песчинку к зданию науки, и все же сердце у него бьется, потому что дело совсем не в этой песчинке. У него в руках ниточка. Ниточка, дернув за которую приближаешь познание Вселенной, ибо все связано между собой. Так вздрагивают спасатели, закидывая трос один раз, другой, двадцатый… и ощутив по едва заметному толчку, что потерпевшие крушение наконец его поймали. Где-то там была горстка людей, затерянных среди рифов в тумане, отрезанных от мира. И вот они связаны волшебной стальной нитью со всеми мужчинами, со всеми женщинами во всех портах. Так и мы перекинули хрупкий мостик через ночь к неизвестности, и вот он связал друг с другом два берега мира. Мы соединяемся с врагом, перед тем как погибнуть от его руки.
Но наш мостик такой легкий, такой хрупкий; что можно ему доверить? Слишком тяжелый вопрос или ответ — и он рухнет. У нас так мало времени, что передавать надо только самое важное, истину истин. Я будто снова его слышу — того, кто руководил маневром, кто взял нас под свою команду, как рулевой; того, кто сумел добиться от Антонио ответа и потому стал нашим послом. Я вижу, как он выпрямляется во весь рост над стенкой, опирается широко раскрытыми ладонями о камень и выкрикивает в полный голос главный вопрос:
— Антонио! За какой идеал ты сражаешься?
Разумеется, они по целомудрию стали бы оправдываться: «Это мы так, в шутку…» Они и сами в это поверят позднее, если попробуют передать на своем скудном языке те чувства, для передачи которых еще нет языка. Чувства человека, который внутри нас и который вот-вот проснется… Но чтобы он появился на свет, требуется усилие.
Этот солдат в свой черед ждет потрясения — и я знаю, я видел его глаза: он открыт ответу всей душой, как открываются колодезной воде в пустыне. Вот она наконец, эта изуродованная весть, это признание, обглоданное пятью секундами странствия, как надпись на камне обглодана столетиями:
— …Испания!