Выбрать главу

Также доложит он о Батюшке Вашем, Господине Полковнике, который мается в Гостином, не ведая, как быть от порубок и прочего. Однако ты живи покойно в ожидании обнять Отца и Маменьку и Братца и Сестриц. И еще покорнейше прошу ваше высокоблагородие принять для дальнейшего прожитка от моего человека и не набираться барской гордыни, а то я тебя знаю. Не обессудь, Петр Григорьевич, право, вспомни Бога.

Недавно ради любопытственного удовлетворения читал я некоторое сочинение, откуда получается Богатство. А Богатство тот сочинитель ведет от Торговли. И вспомнил я соседа нашего барина Степана Ильича, который, сказывают, спился с круга от того, что мужиков не сечет, и мужики его спились же от Государевой Воли. И с тем сочинителем я согласен, что в кнутах проку нет. Но тот сочинитель пишет про Немцев и Французов и Англичан, будто им выгодно без кнутов, а про Русских не пишет.

Прощайте, ваше высокоблагородие, и прими, не отказывай. Я-то обиды от тебя не заслужил.

К сему Вашего высокоблагородия препокорнейший слуга, готовый ко услугам, Третьей Гильдии Лука Коршунов.

Держись, Петр Григорьевич, право же, Бог милостив!

Апреля 10 дня 1871 года в Москве».

IV

Эмилий Федорович Мейергольд был по виду и праву как бы задержавшимся во времени старинным русским барином, вроде пушкинского Троекурова. Однако богатство свое (говорили, весьма и весьма нетвердое) Эмилий Федорович черпал не из вотчин, коих у него никогда не было, а из своего торгового дома, который производил славную меиергольдовскую водку, доходившую до Москвы, где знатоки, понимающие цену питию, требовали также «углевку» заводов «Э. Ф. Мейергольд, Пенза».

Разумеется, он ходил в кирку, в кабинете у него висел портрет Бисмарка, в гостиной находилась фисгармония, выписанная из Нюрнберга, в дом хаживал гepp пастор Тирнер, но этим, пожалуй, и ограничивалось лютеранство Эмилия Федоровича. Если бы не мягкое произношение да некоторые несуразицы в согласовании русских слов — чудной этот Мейергольд, загульный, хлебосольный, крутой на расправу, — и выглядел бы прямым нашенским купчиной. Простые люди называли его зелье марахоловкой — так было проще.

Вся Пенза бывала на его пирах. Пуританская скаредность доброго лютеранина сменялась на этих пирах бесшабашной православной купеческой гульбою. Для гостей устраивались танцы, пенье, спектакли, карты и — разговоры о текущих событиях.

Бывал в этом доме также Лев Иванович Горсткин, чьи богатства заключались в огромной библиотеке (тоже — достопримечательность Пензы!). Лев Иванович ездивал по Европе, знавал Герцена (говорили — дружил с ним), выписывал иноземные издания, в том числе лондонскую газету «Таймс», и давал читать всем, кто пожелает. Из его библиотеки, собственно, и растекались по городу европейские вести…

Ольга переводила с листа:

— Русская программа есть в общем и целом программа любого заговора… Мы воистину должны благодарить этих русских революционеров за демонстрацию того, что является их естественной тенденцией и логическим выводом…

Статья называлась «Революционный нигилизм».

Петр Григорьевич смотрел, как Ольга читает и переводит, но думал почему-то не о статье, а об этой маленькой девушке, перед которой он, нигилист Петр Заичневский, ощущал какую-то странную вину. Ольга пыталась придать своему голосу язвительное звучание. Чужая заморская газета в ее чтении напоминала Петру Григорьевичу ханжеватую старую леди, застукавшую юных джентльменов за нехорошим делом. Русские страсти были чужды английскому журналисту. Русские страсти лишь снисходительно брались в подтверждение известной истины — как нехорошо быть революционером. А что они представляли в действительности, эти русские страсти, там, в «Таймсе», не знали и не могли знать. Петр Григорьевич подумал о Герцене, умершем там, в Лондоне, в одиночестве, в таком далеке от русских страстей, в каком он, пожалуй, никогда прежде и не бывал.