Выбрать главу

— Петр Григорьевич, — вдруг сказал полковник после разговора о погоде, о предстоящих бегах и прочем, — я ведь не думаю, что ваша метода расшатать трон российский умнее иных… Трон ведь он — крепок…

— Вот именно, — кивнул Заичневский. — Трон как трон… Стул для самозванцев…

Рыкачев поднял голову:

— Как-с?

Заичневский задымил сигарой:

— Да будет вам, Владимир Петрович! Судите сами. — Пустил дым. — Петра Великого не готовили в цари, Екатерину Первую тем паче. Петра Второго тоже не готовили. Анну, Елизавету, Петра Третьего, не говоря уж о Екатерине Второй! Павла матушка не хотела, хотела внука, Александра. Ладно. А дальше? Николай Первый — самозванец…

— Остыньте, — перебил Рыкачев, дождавшись, пока иссякнет дым, и не желая допустить умствования поднадзорного до ныне царствующего императора. Полковник даже возмутился: Александра Второго готовили тщательно и учители у него были знаменитые!

Заичневский рассмеялся. Но Рыкачев понимал, что, допустив до крамольных разговоров (почему-то всегда заслушивался красавца), должен одержать верх.

— А вы, — негромко спросил он, — не самозванец? Вас где выбрали? На вече? На соборе? А тоже — править Россией… Кто вас выбирал в спасители?

— Ну, господин полковник, — протянул Заичневский, — революция не ждет выборов…

— А держава ждет? — резко перебил полковник Рыкачев. — И держава не ждет.

Заичневский наклонил голову к плечу:

— Неужели вам, образованному человеку, мыслящему, незлому (хотел сказать — неглупому) все равно кому служить?

— Я служу России, — тихо сказал полковник Рыкачев.

— Так и я — России! — громыхнул Заичневский.

Владимир Петрович помолчал, подумал, осмотрел досконально стальное перо в толстой красной ручке-вставочке:

— Вы служите пока — в мечтаниях… А я — наяву… Вам всемилостивейше дозволено жить в Гостинове под присмотром вашего отца… Между тем вы живете в Орле и получили место в здешней уездной управе, — поднял глаза на Заичневского, — это прошло бы бесследно, если бы вы не забыли, что находитесь здесь инкогнито… Однако, — опустил глаза, — вы являлись в клубе, на семейных вечерах, в дворянском собрании, стараясь обратить внимание на свое прошлое и возбудить сочувствие к вашей личности…

— Вздор! — перебил Заичневский. — Сочувствие к моей личности возбуждено жандармскими управлениями пяти губерний! Я не иголка в стоге сена!

— Это — само собою, — насмешливо осмотрел Петра Григорьевича Владимир Петрович. — К тому же вы еще и рисуетесь перед доверчивыми барышнями и юношами…

— Мне не нужно рисоваться! Достаточно появиться человеку, отбывшему каторгу и состоящему под надзором, чтобы…

— А вы не появляйтесь, — мягко перебил полковник, — государственные преступники, сосланные в Сибирь, по истории двадцать пятого года принадлежали большею частию к хорошей фамилии и были люди высокого ума и образования. Они пользовались особенным расположением генерал-губернатора Муравьева… Были приняты в его доме… Однако, — заговорил тверже, — никогда не позволяли себе являться к нему в присутствии посторонних. Никто никогда не видел этих преступников в клубе, на балу или на вечерах…

— Вы хотите, чтобы я брал пример с декабристов? — нетерпеливо спросил Заичневский, явно нарываясь на скандал.

Но Рыкачев только вздохнул кротко:

— Да-с… Хочу-с… Уезжайте в имение вашего отца, Петр Григорьевич… Григорий Викулович стар… Знаете, младшие дети — услада старости, а вы ведь — младший… Право, уезжайте, — и посмотрел ясно, глаза в глаза, — если вы намерены служить России…

— Да я ведь не уеду, — беззаботно сказал Петр Григорьевич.

— Жаль… Прямо говоря, мне ваши умствования более по душе, чем иные… Сбудется ваша прогностика, — усмехнулся, — не скоро… Ежели сбудется… А после нас — сами знаете — хоть потоп…

VIII

Секретарь уездной управы Петр Григорьевич Заичневский узнал в просителе согбенного, запущенного, как давно не паханная нива, старого соседа своего помещика Степана Ильича. Степан Ильич был пьян, однако пьян не тем, что выпил только что, а каким-то давним постоянным как неизлечимая болезнь опьянением.

— Здравствуйте, Степан Ильич, — тихо сказал Заичневский.

— И ты здравствуй, каторжный, — смиренно поклонился старик. И этот нарочитый поклон восстановил в памяти блистательного, образованного, остроречивого либеральствующего плантатора и кнутобойцу.

Они не виделись пятнадцать лет, и эти пятнадцать лет сделали их неузнаваемыми. Однако, встретившись, узнали друг друга. Смотреть было грустно, тяжко, безвыходно. Так бывает с человеком, который давно, очень давно не видел себя в зеркале и вдруг увидел. Но ничего не поделаешь — стекло предъявляло правду и ничего более.