Выбрать главу

«Простудится!» — мелькнуло в глазах Митрофана Ивановича, но лекарь вмиг устыдился подуманного.

— Он погиб, — зычно, преодолевая холод, сказал Заичневский, — с верою в то, что погиб не напрасно!

Рубаха трепетала на ветру, который вдруг пошел с Ангары, будто дождавшись, пока Заичневский обнажит свой красный флаг. Ветер сдувал пламя со свечей, но ни одна не погасла. Пани Юзефа, художник и тот новенький подняли полушубок и накинули на его плечи.

— Упокой, господи, душу усопшего раба твоего, — бормотал отец Малков.

Гроб заколотил дядя Афанасий и отошел подальше от попа. Грудки смерзшейся земли стукались о настил, прикрывающий гроб.

— Дождется трубы господней в неизменности, тлен не коснется его, — утешал Заичневского дядя Афанасий, провожая взглядом комья, слетающие с лопат.

Вечером того же дня стало известно, что в Иркутске на Ерусалимском кладбище, в сторожке, изловлен был Гришка Непомнящий, беглый, и в кандалах находится при чрене, в варнице.

VIII

Гриша Непомнящий, волоча неподнимаемые постолы, тускло звеня цепью, подошел к кобыле — лавке, построенной с покатом — передние ножки выше, посмотрел отчужденно, будто лавка его не касалась, облизнул побелевшие губы, сглотнул.

Казаки, как полагается по артикулу, стали привычно при лавке — два в ногах, один в головах, стали тоже отчужденно, будто не брали в толк, зачем. Косоворотки коротко торчали из-под ремней с подсумком, тульи бескозырок, однако, сдвинуты были слегка набочок поближе к дозволенной лихости вида, ружья уперли прикладами в глинобитный пол, штыки высились вровень с бескозырками (казаки были ростом невелики).

Кондрат в черном картузе с лакированным козырьком, в парусиновом фартуке поверх сизой линялой рубахи стоял у стены, разминая сыромятный кнут с коротким черенком, весьма затейливо оплетенным узкой сыромятиной.

— Ну? — сказал подпоручик, сверкнув косоватыми глазами, — долго прикажешь ждать?

Гриша снова переступил тяжелыми ногами, цепь снова звякнула и снова унялась, и только какое-то звено ее заныло, долго пропадая в тишине.

— Штаны сымай! — вдруг высоко крикнул подпоручик. Гриша приподнял бесполезно висящие руки к очкуру, подумал, облизывая губы, опустил руки опять, сказал, глядя в пол:

— Не стану…

Маленький подпоручик, косоватый и скуластый, шагнул к нему мелким шажком:

— Добавки захотел? Сымай штаны!

— Не стану…

Кондрат вздохнул, разминая кнут. Он ждал терпеливо и мог ждать бесконечно. Он признавал за арестантом последнее его право — право обреченного на муки — но помогать мучителям. Казаки стояли вытянуто, браво, как деревянные куклы с пуговицами заместо глаз. И они тоже понимали последнее право этого бедолги.

— Я тебе, что ли, штаны сымать буду? — прошипел одним горлом, без крика, подпоручик.

— Воля ваша, — смотрел в ноги арестант. Лицо его побелело, как присыпалось мелом.

— Дай-ка плетку! Я его сперва поперек рожи!

Кондрат, разминая кнут, нехорошо посмотрел на офицера из-под козырька, опустил лицо, сказал лениво:

— Ваш бродь… Совестно офицеру, — поднял глаза, впившись в скуластое небольшое лицо. — Хоша бы и не из дворянского сословия…

Подпоручик боялся Кондрата. Он чувствовал, что Кондрат не знает страха, не знает лениво, угрюмо, как медведь-шатун, с кем не дай бог стакнуться, потому что помрешь еще до того, как задерет. Проклятый Кондрат утомлял несильное воображение подпоручика еще и тем, что охотно состоял при громогласном, веселом, беспечном, молодом, будто даже не обратившим внимания на перемену своей судьбы Петре Заичневском, лишенном всех прав состояния.

Выслужившийся подпоручик особенно остро воспринимал намек на тяглое свое происхождение. Сибирь-матушка, служба при каторгах, при тюрьмах, при Романовых хуторах дала ему личное дворянство сквозь зубы, по табелю, как сплюнула. Там, в России, поди-ка дослужись! Подпоручик веско помнил, кто он есть, а есть он — сын чалдонки и неведомого бродяги. Под его мундиром робело необъяснимое покорство перед этими, столбовыми, за коими и вообразить невозможно, какая была жизнь. Скалясь белыми, уже крошащимися зубами, подпоручик тайно мечтал об одном — уравнять на этой лавке всех. И поэтому каждая экзекуция утоляла его душу, будто сбивая запрет со сладкой мечты растянуть на этой лавке столбового дворянина…

А Гриша стоял, подвигаемый последним своим правом.

— Поговори мне! — рвя горло, как будто его самого секут, закричал подпоручик и велел казакам, ни на кого не глядя, без крика, а только перхнув: