Выбрать главу

— Да кто вы таков?!

— О сем вас почтительно известят особо! — встал Заичневский, — честь имею!

«Изведу, — налился изнутри гневом полицмейстер, — изведу!»

А чтобы унять себя, чтобы занять руки, стал небольшой бумажкой, как совочком, возвращать в медную песочницу просыпанный песок. Кто же он такой, этот бесстрашный, будто жизнь и не жизнь, а пустые шуточки — преступник?

На Полицейской Кондрат, увидев, откуда Заичневский вышел, спросил сочувственно:

— Беда, барин?

— Как же ты можешь сечь человека? — спросил на это Заичневский.

— Как же не сечь? — удивился Кондрат, — дело обыкновенное. Издревле… Тебя, к примеру, папенька секли?

— Меня никто никогда не сек. И сечь не будет.

— А народ секли-с… Народ-то сам себя сечет… Барин — он сечет для мучительства… А народ — для дела: сколько приказано, столько и влепит… А теперь, когда государь даровал волю, господа — не очень-то… Сказывают, в Петровском заводе помещик объявился — троих мужиков смертью засек со зла, когда воля вышла… Eго самого — в каторгу… Так что теперь народ сам себя сечь станет… Слух такой, что поселение вашему благородию… Да и я — бобыль… И в каторге — несправедливо… Кабы я барина прибил — другое дело… А то — мужика! Такого, как я! Меня, к примеру, убей — я слова не скажу…

Петр Заичневский посмотрел в простодушные, правдивые синие глаза Кондрата. Лепорелло. Сганарель русский. Убивец и добряк. Палач и утешитель.

— Служить хочешь? Платить тебе нечем…

— И-и-и, Петра Григорьевич! У тебя — голова, у меня — руки! Неужто не наживем? Землицу примем, золотишко постараемся, а то — слышно — глина тут нa Белой реке, посуду лепить… Промышлять зверя… Артель соберем. Гришутка — плотник первый сорт!

— Какой Гришутка?

— Ну этот, — смутился Кондрат, — которого я — по артикулу, стало быть…

— Этот?! Так он же тебе ввек не простит!

— Ва-а-ше благородие, — протянул Кондрат, — мы уж и шкалик приняли… Разве ж он не понимает? Теперь расковали, храм божий рубить будет!..

Профессор Кандинский говорил о рабстве по-немецки, о свободе — по-французски. Это развлекало Петра Заичневского.

— Я ненавижу вашу улыбку, — сказал профессор по-русски, — в ней на сто лет самоуверенности и ни на миг сострадания.

— Я терпелив, — миролюбиво сказал Заичневский, — я выслушиваю оскорбления всегда внимательно и потому отвечаю на них самым исчерпывающим образом.

— Вы устроили спектакль на могиле друга! Как вам верить?

— То же самое сказал мне господин полицмейстер. Не сговорились ли вы?

— Таинство смерти, таинство перехода в иной мир (по-французски) не может и не должно служить поводом для политических, пропагагорских предприятий!

— Где и в чем вы не видите политики? — вдруг загремел Заичневский. — В смерти? Но смерть явление социальное! Человек умирает в обществе!

— Оставьте, я это читал у Бокля!

— Плохо читали! Может быть, бог — не политика? Может быть, ваше упрямое нежелание преодолеть свою ограниченность — не политика? Что не политика на этом свете? Что в этом мире не делится на про и контра?.. В революции смерти нет! Каждая смерть попирает самое себя, придавая сил и отваги тем, кто остался продолжать начатое!

— Ваше утилитаристское восприятие смерти, непризнание ее таинства — свойственно растениям и животным! Смерть уравнивает людей, она единственный доказатель их равенства…

— Равенства смерти? — рассмеялся Заичневский.

— Да-с! Это пока еще единственное равенство, достигнутое людьми. И (по-французски) удалите этого вашего Лепоролло… Он мне неприятен.

Шахматная доска стояла посреди стола, и фигуры на ней не стронулись с места. Белые (по жребию) — перед профессором, черные — перед Заичневским. Заичневский все время ждал хода, но профессор забыл о шахматах.

Кондрат почтительно терпел, пока господа отгуторят не по-нашему. Одно понимал: сатанятся. Начали с того, что он, Кондратий, помахал кнутом. Не пондравилось. А кому пондравитсь? А далее о чем грызня? Далее — по-ученому. Неужто о кнуте? Кондрату не хватало понимания. Каторга, а книжки читают, письма пишут, картинки (весьма похожие) пишут же, в шашки эти резные (дяди Афанасия работа) сидят, думают, ровно над судьбою, ровно, где кусок хлеба стибрить. А ведь перед вами деревяшки, господа!

— Петра Григорьевич, — спросил Кондрат, — может быть, самовар взбодрить?

— Ступай, братец, тут не до тебя…

Кондрат, потоптавшись, вышел.

X

Наступило лето, петров день, шестьдесят четвертого года.