Выбрать главу

Петру Григорьевичу братство жертвы и палача казалось все эти годы нелепым и противоестественным. И только столкнувшись с Афанасием Щаповым (в иркутском доме Беклемищева), он открыл для себя много такого, чего и не брал в расчет.

Щапов был плох, тощ, пьян, погублен. Глаза его горели, как костры для еретиков. Рожденный проповедником, даже не проповедником — неистовым увлекателен, он бросался на слушателя терзать своими думами, кровавившими его душу. Больной, сосланный, обойденный, изломанный, он существовал не плотью, дьявол ее раздери, а высоким духом.

— Вы! — тыкал он костяным перстом в Заичневского, — вы слепец! Вы не видите мирской правды! А она проста. Жертва и палач? Вам какое дело? Кто вы со своими отвлеченными теориями? Что вы знаете? Бегством и разбоем отвечает народ на вашу государственность!

— Да почему мою?!

Щапов не слушал:

— Мужик подерется, окровавит мужика, загубит, отмолит — это его жизнь! Его! А мы? Формы ассоциаций? Фаланстеры? — Расхохотался сатанински, страшно, закашлялся и водкой, как водою, унял кашель. — Немощью насильничаем! Бесплодием оплодотворяем! Книжники, мы веруем в небывалость! А где он — крестьянский мирный такт, артельный дух, мирской ум-разум? Где он, энергический, живой дух любви, совета и соединения? Ответьте мне вы, поучитель поучаемых, которые сторонятся вас!

— Кого это — нас? Кого это — вас? — заревел Заичневский. Он не терпел, когда на него повышали голос.

Щапов сообразил это вмиг и совершенно неожиданно сказал спокойно, как дитяти:

— Пустое, разговорное, журнальное изъявление сочувствия мужику… Не то, не то… Мы в городах должны выискивать способы жизненного объединения, учиться у сельского мира сходчивости, совещательности… Он груб, сельский мир? Да он здоров…

Заичневский не слушал. Здоров? Надо проверить.

— Едете в Россию, — вздохнул Щапов, — в Россию. А я — тут… А знаете? Сибиряки более корыстны, чем великороссы… Тут стимул — нажива… — стал постепенно распаляться. — Это чудовищная Америка со всеми ужасама предпринимательства. Гуманность, честность, справедливость небольшой части сибиряков кажется всем глупостью, простофильством! Честен — значит дурак!!!

— За дурака спасибо, — сказал Беклемищев.

Щапов ничего не ответил, подставил под лобастую голову руку, уперся локтем в стол.

Одиннадцатого января шестьдесят девятого года Петр Заичневский выехал в Россию.

Он думал о Щапове. Щапов остается в Сибири — проклинать сибирские нравы, жажду наживы, скотское вероломство, собственность, растущую на истязании мужика, который междоусобно подерется — помирится, и это его, мужика, дело… Щапов, наверно, скоро сгорит. Не вином, нет! Он сгорит огнем, которого в нем больше, чем способен выдержать в немощном своем теле человек. Щапов. Тот самый казанский бакалавр, отслуживший панихиду по Антоне Петрове, вожаке бездненского восстания, ровно за год до беспощадной прокламации «Молодая Россия»…

МОЛОДАЯ РОССИЯ

1862.

Москва

I

Революция висела в воздухе и ожидалась на пасху (нетерпеливые говорили — на масленую) шестьдесят третьего, когда истекут два года временной обязанности крестьян, предусмотренной Положением девятнадцатого февраля, отменившим крепостное право.

В селе Бездна, под Спасском, мужик Антон Петров поднял бунт. Говорили, сразу после бездненской крови взбунтовалось еще тридцать тысяч мужиков. И, рассказывал сам полковник, разгонявший их, над толпою развевалось красное знамя!

Тверские мировые посредники — дворяне из хороших семей — заявили в губернском присутствии о невозможности применения Положения. Они объявили, что впредь намерены руководствоваться воззрениями, не согласными с Положением, так как всякий иной образ действий считают враждебным обществу. Посредников заперли в Петропавловскую крепость. Говорили, среди них находятся братья известного Бакунина. Мятежный род!

«Колокол» напечатал секретную речь царя, царь упрекнул министров в несоблюдении тайны.

Говорили, триста питерских студентов намерены захватить в Царском Селе цесаревича Николая Александровича да и послать по электромагнитному телеграфу в Ливадию ультиматум царю: конституция или смерть царевича!

Жизнь стремительно шла к революции. Все, что казалось вчера еще невозможным, обретало реальные очертания. И как не похоже нынешнее решительное поколение на тех, кто вчера еще владел сердцами и умами, на людей сороковых годов, канувших в Лету! Люди сороковых годов ждали освобождения крестьян. Люди шестидесятых дождались и увидели всю гнусность освободительной реформы. Увидели все — гимназисты, курсистки, студенты, подпоручики, акушерки, журналисты, купеческие дети и, вероятно, народ, если он бунтует, подобно Антону Петрову! Молодым людям казалось, что Герцен, тот самый Искандер, за одно хранение статей которого полагалась тюрьма, — безнадежно устарел, потому что никак не готов был пролить великую кровь. Даже Чернышевский, при всем уважении к нему, уже не годился в реалисты. Революция стучалась в сердца, наполняла души, головы, речи. Воля, едва только скатившаяся с трона и запрыгавшая шариком по мраморным ступеням вниз, в народ, уже никого не устраивала. Требовалась немедленно воля другая — широкая, неуемная, неограниченная, раздольная.