Они склоняются над картой, Дима касается щекой Марусиных волос, ему щекотно и необыкновенно приятно.
Подходит Дворкин, закрывает карту:
– Посторонним судовую документацию – нельзя!
– Да какие мы посторонние? – удивляется Дима. – Мы же на работе, как и вы.
Дворкин поднимает вверх толстый палец:
– Указ от 9 мая 1943 года!
– Указ этот, поди, отменен, – подает голос Андрей. – И зря вы так. Ведь мы работать едем, должны знать свой объект. Вы бы нам показали карту Севера: где нас высадят, где мы рыбачить будем.
– Карту Севера? – переспрашивает Дворкин. – Да вы что, ребятки? Там штамп Наркомата обороны стоит! Это же военный документ!
Привалившись толстым животом к штурманскому столику, рассказывает:
– Стояли мы в сорок втором на Диксоне, у причала. Я тогда на другом лихтере помощником плавал. Поздно уже, снег лежал. И вот утром, темно еще было, раздались взрывы. Один! Другой! На одном «моряке» пожар начался, а все знали, что некоторые суда были погружены взрывчаткой. Тут снова взрывы, теперь уже невдали от нас. Я к шкиперу: «Так и так, на рейд надо отходить!» Шкипер давай сигналить. Пароход подошел к нам, взял на буксир и увел из-под обстрела.
– А кто стрелял, дядя Петя?
– Как кто?! Немецкий крейсер. А перед этим он наш ледокол потопил. Все погибли. Только один кочегар добрался вплавь до берега, на острове целый месяц жил…
– А что потом? – спросила Маруся.
– Герой Советского Союза летчик Черевичный прилетел и спас моряка.
– Прямо как в сказке, – усмехнулся Андрей.
– А у нас, – внушительно сказал Дворкин, постучав зачем-то по переговорной трубе, – сказка всегда становится былью. Разве товарищ Сталин оставит кого-нибудь в беде?
Он открывает карту, тычет толстым пальцем:
– Вот этот остров. Как раз тут начнем высадку. Сюда же в сентябре придем для сбора бригад.
Андрей внимательно смотрит на карту, пытаясь, видимо, представить себя на месте моряка: холод, голод, ужас полярного одиночества.
Конвойный на мостике баржи беспокойно озирается: он потерял Верку из виду, она словно сквозь землю, то есть сквозь палубу, провалилась.
Внизу под ним шкипер собирает обрезки рейки и инструмент. Отходит, любуется делом рук своих. Улыбка удовлетворения озаряет его темное сморщенное лицо. И тут как пилой по жилам:
– Обедать иди, лысый хрен!
В каюте начальника конвоя полумрак, единственное окно занавешено. Клавдия, в одной нижней сорочке, сидит в ногах узкой железной кровати: вдвоем лежать здесь можно только в известном положении.
– Ой, Федя, как я тебя ждала! Всю зиму! Мой-то все весну ждет не дождется, как он в первый рейс на барже выйдет, он этой рекой просто болеет, а я – другого жду. Что вот пригонят колонну, а начальником у них – офицер! Молодой! Здоровый! Красивый!
Начальник конвоя, который ощущал себя не очень молодым, здоровым и красивым, да и офицер он – так, самый маленький, почувствовал почти что ненависть к этой крупной бабе с жидким пучком волос на маленькой тупой головке.
– И ты… каждый раз? С каждым?..
– Да сколько вас, каждых-то? – искренне удивляется Клавдия. – Что я, мужика не могу иметь, хотя бы раз в год, но чтоб досыта?
– Можешь, – бормочет он и поворачивается, устраиваясь поудобнее, а она понимает его движение по-своему, валится на него, накрывает большим телом, ерзает:
– Ну! Ну!
– Не понукай, – хмурится он, но против воли тащит ее сорочку по толстым бедрам, освобождается от исподнего сам, она приподнимает голый огромный зад и, медленно покачивая им, снова опускается на начальника конвоя все с тем же односложным, но с разными интонациями:
– Ну! Ну? Ну-уууу!!!
За стеной на такой же узкой койке спит шкипер, свесившись ногами в кирзовых сапогах на пол. На столе пепельница, полная окурков, у кровати на полу полупустая бутылка водки. Светится глазок радиоприемника «Родина», сквозь шум, треск, завывание эфира доносится торжествующий голос диктора:
– …первым свою подпись под Стокгольмским воззванием поставил генералиссимус Иосиф Виссарионович Сталин, главный защитник мира во всем мире!
Молодой конвойный, сменившись с поста, ходит по корме баржи, ищет Верку. Вдруг его внимание привлекает квадратное отверстие в палубе, неплотно прикрытое деревянной крышкой. Он опускается на колени, приподнимает крышку, смотрит. Глаза долго не могут привыкнуть к темноте, но уши чутко улавливают Веркин голос, он незнакомо, волнующе нежен, гибок, певуч: