– Общество, Дима, как человек, мечтает быть сильным, здоровым, красивым, сытым, бессмертным. А ведь все это уже было, только в разные годы: молодость, сила, здоровье, даже бессмертие – пока человек не знает понятия смерти. Остается только сытость. Но ведь это не цель, а только одно из условий существования.
– Так что же? – в голосе Димы неприкрытая детская обида. – Коммунизма не будет?
Андрей молчит.
– А товарищ Сталин говорит…
– Надо вернуться назад, – говорит Андрей, – и снова все назвать своими именами. Земля. Дом. Честь. Уважение. Достоинство. Мое. Наше…
– А при коммунизме все будет общее!
– Тебе нравится это общее? – показывает Дима рукой, и непонятно, что он имеет в виду, переполненный рыбаками кубрик или кишащий зэками трюм баржи. – Что же ты убежал, отделился? И зачем тебе мотоцикл? Тебя и привезут, и отвезут, и построят, и поведут. Вот это и есть коммунизм, осталось только немногое: чтобы каждый считал это пределом своих желаний и идеалом свободы.
– Так это, – сухо, с осуждением, говорит Дима, – лагерь какой-то получается.
– Лагерь – всего лишь одна из форм организации общества.
– Правильно! Преступного общества!
Андрей направляет в Диму палец, словно целится из пистолета:
– Это ты сказал!
И лезет глубже в свой мешок, давая понять, что разговор окончен.
– Вот вы, Александр Ксенофонтович, «племя» наше, видимо, ответственным за все это считаете, раз в революции были не из последних и сейчас на больших постах…
– Да потому что вы больше нас, русских, знаете, что нам надо. «Свобода, равенство, братство…» А может, нам, русским, и не надо ничего этого? В общем стойле все друг другу братья, для нас свобода и равенство – в общем корыте. И вот нас снова в стойло возвращают…
– Так ведь стойло это – лагерь!
– И правильно, раз не захотели в тепле да сытости жить. А кто виноват… Так разве виновата вошь, что она кусает?
– И все-таки вы, Александр Ксенофонтович, считаете…
– Ничего я не считаю. И не лезьте, голубчик, ко мне в душу. А мнение мое обо всем этом вы знаете. У врагов народа нет национальности…
– Что доказывает, извините за шутку, наш маленький интернационал.
– Шутка ваша неумна и неуместна. Я врагом народа себя не считаю.
– Агитатор-то наш совсем плохой!
– Ага! Второй день не в себе! Глаза закатит и бормочет, бормочет.
– Молится, што ли?
– Точно! Святому Иосифу и преподобному Лаврентию!
– Эй, Агитатор! Давай вместе молиться. Чтоб твоих коммунистов огнем выжгло, водой смыло и дерьмом накрыло!
– Ха-ха-ха!
Заключенный, которого соседи называют Агитатором, вдруг садится на нарах и, обведя всех блуждающим взглядом, выдыхает слабым голосом:
– Я вспомнил! Я все вспомнил! Вот, послушайте:
– Заткни ему хайло!
– Мало мы таких вешали!
– Александр Ксенофонтович! Да что же это такое? Эти ж бандеровцы убьют его!
– Конвой! Наведите порядок!
Но конвойный то ли не слышит, то ли не хочет слышать.
По трапу из трюма поднимается Елена Ивановна, тяжело отдуваясь:
– Фу! Напердели, как кони!
Достает пачку «Беломора», закуривает. Откуда-то, как черт из табакерки, выныривает Павел, теперь он в широченных клешах и застиранной тельняшке.
– Папиросочкой не угостите?
– Свои надо иметь, – басит бригадирша, но пачку протягивает.
– Мерси, – парень выковыривает две папиросы, прячет за ухом. – А я вахту отстоял и – гуляй, Паша!
– Вот и гуляй.
– А может, ето? За счастливое плавание?
– Сливай воду, парень!
Павел замечает Марусю:
– Скучаем?
– Нет, нисколько!
– Может, ето – спрыснем?
– Что – спрыснем?
– Ну, ето – сбрызнем?
– Куда?
– Ну, вмажем?
– Чем?
– Что ты мне падежи склоняешь? Я ж тебе русским языком говорю: погода шепчет, счас бы самое то и – кранты!
Маруся морщит лоб, силясь понять чудаковатого парня.
– Мне дядя Петя ничего про кранты не говорил. Наверное, завтра покажет.
– У, село! Понаехали! Городским не пройти!
Маруся смотрит ему вслед с полным недоумением.
Начальник конвоя и Клавдия на полу, на матрасе, сброшенном с кровати, неутомимо и монотонно, словно выполняя задание, занимаются любовью.