Книжки здесь стояли по стенкам. Как в библиотеке. Полина аж ахнула. Читать она любила больше всего на свете, читала все подряд. Когда приходила в шахтную библиотеку, у нее в горле ком стоял от предчувствия чего-то необыкновенного. Ей хотелось плакать, когда она смотрела на портрет Пушкина. Такой он красивый, такой умный, гордый. «Здравствуй, племя младое, незнакомое!» Это ей, Полине, здравствуй, а дальше так грустно, с такой жалью: «Не я увижу твой могучий поздний возраст…» Всегда у Полины навертывались на глаза слезы, когда она читала эти слова на библиотечном плакате. Не он увидит… Почему это хорошие люди так мало живут? И в доме инженера тоже был портрет, только не Пушкина – Чехова. Полина узнала. «В человеке должно быть все прекрасно…» Это тоже висело в библиотеке. Она пошла прямо к книгам. Наклонив голову к плечу, стала читать корешки. Радовалась, когда узнавала знакомые фамилии: Мопассан «Милый друг». Три месяца стояла в библиотеке в очереди, пока дождалась, но книга ей не понравилась. Как-то неподробно, галопом написано. Столько всего не сказано по одному случаю, а уж читай про другое. Петр уже потом очень смеялся: «Что же ты хотела еще узнать?» – «А вот это!» И Полина начинала рассказывать. «Вот видишь,– говорил Петр,– ты сама все знаешь».– «Но это же я предполагаю! – сердилась Полина.– Этого ж не написано! А я люблю, чтоб и как ели, и как были одеты, и о чем думали сначала и что думали потом…» Такая она была дурная в тот день, когда, наклонив голову, как птица, читала корешки инженеровых книг, а на нее внимательно смотрели две пары глаз – мальчишечка, тот, что дверь открыл и не спросил кому, и девчоночка, годочков двух, толстощекая да румяная. А потом глазом наткнулась на фотографию в черненьком беретике, надвинутом на левую бровь.
– Это мама,– сказала девочка.
– Да, да,– растерялась Полина.– Чего же это я стою? – И, подхватив девочку на руки, помчалась на кухню.– Я ж за делом пришла, за делом.– Она громыхала кастрюлями, что-то мыла, что-то чистила и вдруг подумала: вот так бы здесь и жить. Возле этих детей, возле книг. Петра она знала плохо, только то, что слышала о нем в конторе. Из Москвы, прислан на понижение, вроде в ссылку. Участок ему дали плохой, но он там что-то помудрил, и сейчас у него все время перевыполнение. И не матерится. Это удивительно, потому что кто же в шахте не матерится? Полинин дядька Кузьма, старый забойщик, объяснял ей, что эти черные слова, тем более если уметь их произнести, здорово очищают горло от пыли. Он так и говорил: «Тут, Поля, дело такое: не матюгнешься – задохнешься. А так – ё-моё – и вся грязнота из бронхей уходит. Ты бронхеи на картинке видела? Зря, зря… Посмотри… Они все равно как дерево… И надо его встряхивать, чтоб не пылилось… Вот рабочий человек и делает это посредством мата… Может, потом что и придумают для чистки бронхей, но это потом, опосля строительства базы социализма…»
Начальник участка Петр Алексеевич Климов не матерился; может, именно поэтому все время сухо и отрывисто откашливается? Тот же дядька Кузьма говорил: «Ты, Поля, потянулась за культурностью. Это тебя мать испортила. Посадила тебя в контору, к чернилу ближе… Ты, конечно, как хочешь… У нас всякая работа почетна, только я тебе скажу – для здоровья это хуже. Я понимаю так. Когда человек работает мозгой, он все соки организма на это тратит. Он и у сердца забирает силы, и у легкого, и у печенки-селезенки. Мозг, злодей, крепчает, а все остальное, как говорится, корова языком слизывает. У нас большая была семья. Кроме меня и твоей матери еще девятеро детей. И только один чахоткой заболел, и кто он был, по-твоему? Учитель! Старший наш братан. Помер. В двадцать три годочка. И твой инженер тоже кашляет. Очень сумнительно кашляет. Я так понимаю, бронхеи у него от пыли задубелые. Ты его пои горячим молоком с медом и столетником. И скажи ему по-свойски – пускай матюкается. Ты ему все объясни, а то ведь в книжках про это не пишут, это только народ знает… А народ, Поля,– не думай! – не дурак. Он и без образования кумекает кое-что».
Кузьмы уже нет. Умер старик, когда провожали девчат и хлопцев на целинные земли. Очень ему не нравилась вся эта затея. «Да Украина весь земной шар хлебом накормит, если не трепаться, а работать по-шахтерски… На кой ляд нам целина?.. Це-ли-на. Слово чего обозначает? Ни-че-го… Все равно что пус-ты-ня…» Кузьма был стар. И не его ума это было дело. Зато говорили о нем потом красиво: «Умер Кузьма на нервной почве». Но это было потом, потом…
А сначала… Сначала она натушила капусты с салом и сварила гарбузную кашу с рисом. Все поставила в духовку и пошла вытирать пыль. Мариша за ней хвостиком. Нет, не Мариша, Маша. Полина сразу не разобрала, она вся была тогда не в себе, все голову к плечу опускала, книжки разглядывала. Вот ей и послышалось не Маша, а Мариша. Девочка вставляла между слогами лишние звуки. Она и стала ее так называть.
«Так ты Ма-и-ша, Ма-и-ша! Мариша, что ли? Ну идем, Мариша, пыль снимем. А то книжки пыль не любят… Они тоже дышать хотят…»
– Я знаю,– важно сказал Сеня.– Как люди.
– Правильно,– обрадовалась Полина и полезла вытирать полки.
Ах ты, господи, да сколько же здесь было сокровищ! И тут в первый раз в жизни она пожалела, что бросила школу. Выучилась бы на библиотекаршу и жила бы до самой смерти при книгах. И ничего не надо. Ничего? Ой, врунья ты, Полина! Врунья! Вот тогда и вспомнился Вася, но было это воспоминание стыдным. «Чего ж я стыжусь? – удивилась Полина.– Он мне муж». А стыд не проходил, она даже вспотела от сковывающей ее неловкости и тихонечко застонала – чего это с ней? Ведь все по закону? У них раньше времени ничего не было, все по правилам. А стыд не проходил…
«Да что я? Своровала у кого что? – не понимала себя Полина.– Все же как положено».
А как оно в жизни положено? И кем это «положено»? Вот и неизвестно. Потому что пришел с работы Петр Алексеевич, удивился Полине и пятнадцать раз (а может, больше?) сказал спасибо.
– Вы не спасибайте,– смущалась Полина,– а садитесь с детями есть.
– И вы с нами,– сказал Петр Алексеевич.– Разделите ужин…
– А что его делить? – затараторила Полина.– Я много наготовила. Чтоб и на завтра.
– Откушайте с нами…– Вежливый он был такой, что просто невозможно отказать. И она села за их стол и вдруг почувствовала себя счастливой оттого, что дети с аппетитом едят, да и он тоже, только ему, видать, вроде неудобно есть левой рукой. И Полина, чтоб проверить, тоже переложила вилку в левую. Медленно, от непривычки подносила ко рту желтые кусочки сала. «Как в кино,– представилось ей.– И хорошо-то как».
Другая бы долго думала. И ведь было над чем. А она уже через неделю, ничтоже сумняшеся, сказала Петру Алексеевичу:
– Нет мне покоя. Я у вас буду жить. А так я ночи не сплю, все думаю, не угорели ли? Вы ж городские, печку топить не можете.
Сказал он ей что-нибудь на это, она теперь не помнит. Или нет? Наверное, нет. Но все равно она бы его слушать не стала. А когда пришла с вещами, Сеня, дурачок, стал кидать в нее кубики. Пока просто ходила – ничего, а пришла с сундучком – обиделся за мать. И ведь пришла домработницей, ни про что другое не думала, а хлопец не поверил. А вскоре побежала в загс к подружке. «Я тебе тогда «Красную Москву» Дарила, а сейчас вот тебе пудреница (из ракушек, крымская, а на стеклышке дерево-стрелочка, кипарис называется, три волнистых линии – море, и белое пятнышко– парус), разведи ты меня». И послала Васе бумажку. Писала и письмо, но порвала. Хотела выразить вот что: извини, Вася, я ошиблась, мне сейчас чужих детей надо ставить на ноги, а главное – мне о тебе вспоминать почему-то стыдно. Сама не пойму: тогда на меня помрачение нашло или сейчас? Вот из-за этого стыда и не послала. Жалко было Васю. Он-то не виноват.