Будь ты неладен, Федя! Разворошил душу своим возвращением. Жвачный кандидат. Такие возможности – и такой результат. Ася даже застонала от обиды. И все-таки… Разве Федя безобиден, как кажется?. Разве он не генерирует подлую философию? Глядишь, и уже какой-нибудь мальчишка семнадцати лет пишет в редакцию, что наше время – время допусков. Допуск фальши, допуск приспособленчества, допуск расчетца, допуск бесчестия, допуск предательства. И катишь к нему за тридевять земель доказывать, обращать его и его друзей в свою веру. А он ссылается на какого-нибудь своего Федю, а то и на десяток Федь сразу. Допуск, допуск… Как это у дочери на школьных уроках кройки и шитья? Допуск (или припуск?) на фигуру облегания. Требуется, чтоб фигуре было удобно. А «нашим» всегда будет неудобно! Всегда! И на Федю надо наплевать и забыть.
Но Федя – человек слова! – принес-таки статью. Прямо редактору. И ее сразу же тиснули. Актуальная тема – техническая революция, связь искусства и науки в этот период и что-то там еще в связи с моралью. Они оказались в номере рядом – два «кирпича», Федин и Асин. Ася в своей статье рассказывала о трудностях работы сельского отдела культуры. Два года ездила, сравнивала, считала, пересчитывала, прогнозировала. Кто-то на летучке сказал: эти два материала оттеняют, подчеркивают друг друга, а на другой день Федя пришел с коньяком, и редактор вызвал в кабинет Асю, чтоб выпить за нового автора. Федя снова подарил Асе дружеский поцелуй и сказал, что ее материал сделал бы честь любой центральной газете.
– Немного растянуто,– ворчал редактор.– Не умеем писать коротко. Антимонии разводим.
– Ни, ни, ни! – замахал Федя.– Сделал бы честь!
И, неожиданно для Аси, он оказался прав: материал был перепечатан в центральной газете, потом в сборнике. А через некоторое время Асе позвонили из Москвы и спросили: как она смотрит на то, чтобы взять в свои руки отдел в той газете? Или она кругом повязана семьей и бытом?
– Я не повязана! – ответила Ася. Сказала и испугалась. Манжетики для Ленки, свисток мусоровоза, очередь за сосисками. Что это? Быт или не быт? Повязка или не повязка? Сердце виновато колотилось, а язык уже на все вопросы ответил, как того ждали. Прости, Аркашенька, прости, Ленка! Я с соседкой договорюсь, она за пятьдесят рублей давно согласна была пришивать манжетики и доставать сосиски. Но когда она, Ася, сама дома, отдать пятьдесят – преступление. Вот когда ее не будет, сумма в самый раз. Ну, правда! В самый раз! Аркаша, дешевле это не стоит!
Удивило, поцарапало одно: редактор, «шестидесятник» Володя Царев, сам с ней так и не поговорил. Переговоры велись по его поручению. Неужели же так и не было у него минутки свободной?
А с другой стороны, посмотришь на здешнего редактора – загнанная лошадь и та выглядит посвободней. Володе во сколько раз труднее! Не имеет она права начинать с обиды. Короче, дала согласие приехать.
Будильник был поставлен на шесть часов, а в четыре Олег придавил пуговичку: все равно не спит, все равно уже не заснет. Вдруг выяснилось, что в его замотанной, подчиненной графику выпуска газеты жизни жили и здравствовали воспоминания, о которых он и не подозревал. И вот теперь, когда поезд, везущий Асю Михайлову в Москву, только проскакивает Рязань, его воспоминания уже приехали и расположились в сонной комнате, расселись где положено и не положено, а ему ничего не остается, как каждому оказать гостеприимство.
…В ту пору он ходил в армейских сапогах и гимнастерке. И у него было раз в пять больше волос. Причем совсем другого цвета.
Они жили с Асей в одном доме. Олег один в совершенно пустой квартире, потому что жена Тася ждала сына и жила у матери в деревне. Он любил возиться с Асиной Ленкой, ей тогда был год… Ася была худая, от этого еще более длинная, о ней на работе говорили: «Аська из тех, кто тянет воз…» Определение ей подходило. Даже лямки на плечах виделись. Но тогда для него имело значение совсем другое – она подтягивала его. Он в те времена говорил «лабалатория», «фундамент» и «буржуазия», потому что были у него за плечами девять вечерних классов сельской школы, три года армии и два года районки. И еще у него была убежденность, что он может научится писать… Оставалось только убедить в этом остальных, всех, кроме Аси. Она не то что верила в него, она просто все в нем видела. Она видела каждую из битую фразу, каждую коряво обрубленную мысль. И это его потрясало. Действительно, тут он прервался на слове, потому что казалось – дальше его личное и будет никому не интересно. А она извлекала из него это личное, и получалось то, что надо! Он был замечен и оценен. Самое главное, что тогда он и не подозревал, как она на него влияет. Потому что, заподозри он это, не пришел бы к ней больше. Никогда. Был Олег в те времена человеком упрямым и гордым и ничьего влияния на свою личность и свои писания не допускал. Надо было, чтобы прошли годы и многое увиделось и оценилось по-новому.
«…Старая компания, встретившаяся через десять лет, уже новая компания. Егgо…» Фраза броско и крупнокегельно лежит на талере, а маленький армянин-верстальщик, размахивая шилом прямо на уровне Олегова живота, шумит:
– Армянский ты не знаешь? Не знаешь! И черт с тобой! Но почему ты воображаешь, что знаешь латынь? Зачем тебе это самое ergo? С чем его едят? И может, ты думаешь, что у меня в кармане специально для тебя, умника, лежит узкая египетская латынь? Да? Ты так думаешь?
И он шел на Олега, выставив вперед шило, готовый пронзить каждого, кто…
Сон это или воспоминание? И в нем все, как было на самом деле. Кроме фразы. Тогда, десять лет тому, он ее еще не знал, не мог знать. Сегодня совсем по другому случаю сказала эти слова их корректорша: «Ах, Олег Николаевич! Десять лет – такой срок! Когда живешь с человеком вместе – не замечаешь. И то, поверьте, иногда подумаешь: во что это мой милый или моя милая выросли?.. А когда не видишь? Бойтесь встреч со старыми знакомыми. Бойтесь разочарований… Вы хотите мне сказать, что у вас не так. У вас ведь все не так. Хорошо, я молчу!.. Но десять лет! Боже мой!.. Это пойти в школу и кончить. Это быть молодой и постареть… Это умереть и быть забытой. Это что угодно. Тем более в молодые годы».
Олег поцеловал ей руку. Это был принятый всеми мужчинами редакции прием заткнуть корректорше рот. Она тут же радостно умолкала. О чем бы она ни говорила – о дороговизне, о безнравственности молодежи, о многосерийном фильме, о собаке Альме, заболевшей плевритом, стоило ей поцеловать руку, и она растроганно замолкала. «Мерси»,– говорила она тоненько.
Верстальщик и корректорша никогда не знали друг друга. Они из двух половинок Олеговой жизни. Как теперь говорят: «до того и после того…» Верстальщик Валек Манукян уже умер. Очередной гнев против газетчиков, которые понятия не имеют, что такое верстка, шмутцы, «воздух», а торчат у него возле талера, кончился инфарктом. Упал, сжимая в руках шило и чьи-то отлитые строчки.
«Та-а-алант? А что это такое? – шумел он.– Такого слова нету в моем наборе. И я тебе скажу: всякого умника можно сокращать с любой стороны, а с середины еще лучше. Я могу взять весь твой материал на шпоны… Думаешь, кто-нибудь это заметит?»