Выбрать главу

Толпа есть нечто стихийное, разделенное по времени, по «лагерям», по «идеям»; возьмите любую толпу и порассуждайте: «Все ли здесь с самого начала? Или же кто-то услышал шум - и вот он, сразу же?». Да, зачастую все так и происходит: люди, идущие мимо, вдруг слышат что-то, видят что-то, решают просто постоять минутку - послушать погромче, посмотреть повиднее... И уже следующие смотрят на все растущую толпу: «Ого, как много! Что это там происходит? Надо бы поглядеть, что ли...», смотрят и подходят, и толпа растет, и много в этой толпе тех, кто не заряжен идеей толпы, кто не чувствует силы толпы, кто внутри себя не чувствует того, что заставляет стоять его, окруженного телами - и, разумеется, так далее.

Антон, придя за десять минут до начала, был у самого края толпы, заняв место за стульями. Он не заметил, как скоро стал в центре толпы, а потом - у самого ее начала, не меняя своего положения, так же переминаясь, трогая затекшую спину, с удивлением слушая неправильные вещи и не находя отклика в иных глазах. Он не заметил сначала напирающих сзади, ну, а когда заметил, то больше не смог слушать то, что не воспринимал - речь гражданина Лавронина. Он глядел на море людей, сплошь состоящее из старших и не понимал, почему именно они, именно такие старшие... Почему, например, первый ряд занимали почетные деятели Союза писателей, те из них, седеющие, маразматические, что восседают, что отвергают все новое, необычное, выходящие за рамки их мировоззрения и убеждения? Почему случайные люди занимали второй ряд, и среди них были старухи (да, старухи!), попросту не понимающие Лавронина, как и что он пишет, и Антон мог бы поклясться, как одна из них спросила:

-Кто придет, кто придет-то?

А другая ответила:

-Очередной жулик. Представляешь, как много жуликов - вот про тарифы не слышала?..

И это был только второй ряд из шести... Потом заканчивались стулья - и начиналась как раз-таки та стихийная, бессмысленная, разрозненная толпа. Она представляла собой структурное разделение, плакат на стене, четкую иерархию: увидев выросшее за спиной скопление, Антон бросился ее изучать, и даже, кажется, смог.

Здесь, как понял Антон позже, в этом маленьком книжном магазине, что не был предназначен для встречи с неким гражданином Лавронином, собрались люди разные, и в общем даже несхожие, и даже в любви к Лавронину(а этого человека можно ли было разве за его взгляды и слова любить?) они отличались, что и было отражено в их лицах, позах, эмоциях. Сухие женщины, держащие младенцев на руках, пятимесячных, плачущих. Бритые ровесники, мыслей у которых было настолько много, что они не помещались в голове и, кажется, попадали в рот - челюсть отвисала, ну а уста ровесников неизменно были открыты даже в минуты необходимого молчания.

Книжный магазин кипел. Случайные посетители с интересом оглядывались на эту толпу, смутно чего-то ждущую: на этих стариков, старух, младенцев, Антона, его сверстников - оглядывали и становились. «В чем причина этой толпы?», - кто-то спрашивал у своего соседа, такого же случайного, как и он сам. «Только сам подошел», - отвечал сосед, «говорят, встреча с кем-то. Из писателей. Но я такого не читал никогда, хотя Лавронин - что-то на слуху такое». Таким образом, она ширилась. Антон в этой толчее занимал странное положение - вроде бы и вместе со всеми, но вроде бы и нет, оттесненный за стеллаж, вынужденный ловить книгу, которую роняла стоящая рядом пожилая женщина. Что-то из детских книжек; что-то про паровозик, смутившее Антона, породившее в нем бывалую тоску по прошлому, по погибшим чуть ли не у него на глазах людях, рейсах, шумам колесных пар...

Но пересуды кончились - Лавронин вошел как-то очень просто и неприметно и чуть не стал сам в конец этой толпы. Он юркнул в дверь управляющей на минуту - Антон мог бы протянуть руку, схватить его за плечо, такая была близость; но близость совершенно чуждая, не заставляющая сердце биться чаще. Он бы бросился наутек к Бёллю или же к Фаулзу, окажись за сто метров от них. Пожалуй, тихо подошел бы к Шаламову - так же, как сам Шаламов и жил. Он бы пьяно привалился к Хэмингуэю, бабочкой бы порхнул к Кортасару, говоря о лестницах, и тот бы, разумеется, оценил... Но к Лавронину он был безучастен - давление его не повысилось, кровь не зашумела. Человек он был обычный, и, как уже говорилось выше, сердца он биться заставлял, но какие-то чужие, неизвестные Антону сердца, те, которых он не имел, и не мог иметь в виду своей безучастной юности. Но толпа почувствовала Лавронина. Растаявший снег образовывал грязную под ногами людей лужу...