Немного погодя Кабуо снял с жены трусики, расстегнул лифчик, а она стянула с него трусы. На них ничего не осталось; в свете ночного неба, лившемся через окно, Хацуэ отчетливо видела лицо мужа. Это было лицо хорошего человека, с прямыми, гладкими чертами. За окном бушевал ветер, слышно было, как он свистит между щелей в досках. Хацуэ обхватила рукой твердую плоть Кабуо и сжала; она слегка дернулась у нее в руке. Хацуэ уже знала, как это должно произойти: не разжимая руки, она легла на спину, и Кабуо оказался на ней, обхватив руками ее ягодицы.
– Ты когда-нибудь делала это? – шепотом спросил он у нее.
– Никогда, – ответила Хацуэ. – Ты – мой единственный.
Кабуо устроился как раз напротив вожделенного места. На какое-то время он замер, нежно целуя Хацуэ в нижнюю губу. Потом резким, сильным движением притянул Хацуэ к себе, одновременно входя в нее с такой силой, что она почувствовала шлепок мошонки. Хацуэ всем телом ощущала, что так и должно быть, и подчинилась целиком и полностью. Ее плечи выгнулись, она прижалась грудью к груди Кабуо, и по телу пробежала слабая дрожь.
– Так, Кабуо… – вспомнился ей собственный шепот. – Да, так… хорошо…
– Тадаима аварэ га вакатта, – ответил он. – Теперь я постиг всю глубину красоты.
Через восемь дней он уехал в Кэмп-Шелби, Миссисипи, чтобы записаться в боевую группу 442-го полка. Он должен, просто обязан пойти на войну, убеждал жену Кабуо. Это необходимо, чтобы доказать свою смелость. Это необходимо, чтобы доказать верность Штатам, ставшим родной страной.
– Тебя же могут убить, – возражала ему Хацуэ. – Достаточно и того, что я знаю – ты смелый и верный.
Но Кабуо все равно ушел. Хацуэ не раз пыталась отговорить его, и до свадьбы, и после. Но Кабуо не мог оставаться в стороне от военных действий. И не только потому, что это было для него делом чести, а еще и потому, что у него было лицо японца, говорил он ей. Придется доказывать и кое-что еще, взвалить на себя тяжкую ношу, навязанную этой войной. И если не он, то кто же? Хацуэ поняла, что Кабуо от своего не отступится, и признала за ним эту таящуюся глубоко внутри твердость, это отчаянное стремление сражаться. Та часть души Кабуо, где принимались решения в одиночку, была недосягаема для нее. Хацуэ охватило беспокойство не только за него, но и за их будущее. Теперь, когда жизни их так тесно связаны, Хацуэ казалось, что между ними не должно оставаться недомолвок. Это все война, твердила она себе, это все тюремные условия лагерной жизни, гнет обстоятельств и оторванность от дома, именно они стали причиной такой отчужденности. Многие молодые мужчины уходили на войну против воли женщин, очень многие, каждый день. Хацуэ сказала себе, что должна ждать, последовав совету обеих матерей, а не идти против сил, побороть которые невозможно. Ее, как в свое время и мать, подхватило потоком истории, и лучше отдаться воле течения, иначе собственное сердце поглотит ее и она не сможет пережить войну, не получив ран, на что до сих пор надеялась.
Хацуэ скучала по мужу. Она принялась ждать его и за долгий срок овладела искусством ожидания, научившись сдерживать истерию, похожую на то, что чувствовал сейчас Исмаил Чэмберс, глядя на нее в зале суда.
Глава 8
Наблюдая за Хацуэ, Исмаил вспомнил, как они вместе выкапывали «земляные хвосты»[18] под отвесной скалой на Южном пляже…
Хацуэ было четырнадцать; в черном купальнике она шла вдоль берега, неся садовую лопату и железное ведро с ржавым прохудившимся дном. Шла босиком, обходя острые края «морских уточек»[19]; прилив схлынул, и на песке остались пропитавшиеся солью пучки травы, блестевшие засушенными веерами. Исмаил шел в резиновых сапогах, с садовой лопаткой; солнце жгло ему плечи и спину, высушивая песок, налипший на руки и колени.
Так они прошли с милю, по пути искупавшись. После отлива на прибрежной полосе начали показываться моллюски, выстреливавшие фонтанчиками воды вроде маленьких гейзеров, спрятанных среди водорослей. В нижней части прибрежной полосы фонтанчики выстреливали высоко, на два фута и выше, потом еще раз, уже не так сильно, а затем и вовсе сходили на нет. Моллюски высовывались из песка, поднимая шейки и поворачиваясь губами к солнцу; сифоны на концах их шеек блестели. Моллюски расцветали нежно-белым и перламутровым, выглядывая из образовавшейся после отлива трясины.