— Умрет… умрет… ты не пугай меня этим словом… — остепеняется она на некоторое мгновение, а потом вдруг добавляет: — Плохо, когда человек весной умирает, а зимой душа, сам знаешь, одна нога здесь, а другая там. Эх, плохо, телефончика нет. Так что уж побеспокойся, сынок. Ладно? Я, чай, теперь тебе все же не чужая…
— Ладно, ладно, бабуль, — отвечаю я ей и, грустно усмехаясь, собираюсь уходить. И она идет меня провожать к двери.
— Я через недельку тебя вызову, — вдруг останавливает она за рукав. И, с нежностью посмотрев на меня, она произносит: — Сынок, ежели и ты не поможешь мне… то отколочу… Я ведь, сам знаешь, деревенская… И шуток не люблю…
Я что-то бормочу ей в ответ. Толком еще и не зная, как я все-таки буду ей пробивать этот телефон:
— Ну пока, пока, сынок, — и она очень памятно кланяется, а потом добавляет: — А может, сынок, для потехи еще бы немножечко посидел?
— Да какая тут потеха может быть, бабуль, — с обидой произношу я.
И она вдруг, пристально посмотрев на мой белый халат и сумку с красным крестиком, соглашается.
Печь, раскалившись, заливается светом. И отблески его, сказочные и счастливые, бегали по потолку взад и вперед.
— Фух ты… Не руки у меня, а деревяшки какие-то…
Наконец дверь отворилась, старушка выпустила меня. «Да, далековато живет она… — с каким-то сожалением подумал я. — Да и дороги нет, овраг на овраге…»
— Сынок, а вишь, вечер какой славный…
Я оглянулся. Она в растерянности стояла на крылечке, не зная, что и делать с руками. Они то трогали дверную ручку, то крохотный замочек, то платок теребили, то мяли дверной проем.
Я помахал ей рукой. И она тоже в ответ мне приподняла ручку.
— Буду ждать, душа моя, слышишь, буду ждать.
«Вот так вызов…» — думал я, пробираясь сквозь глухую крапиву к дороге. Дрожало над головою розово-фиолетовое небо. И страшно крутился на одном месте ветер. Но на душе моей не было пусто.
— Ну, коль найдешь, то твоя… — говорил низенький, худенький дед-лесник своей старухе.
Та пощупала его, помяла. Но так и ничего не нашла.
И тогда он, осмелев, весело крякнув, проговорил ей вослед:
— Бабы — те же курицы, и нет у них ума…
И с приятной улыбочкой доставал из-под ремня брюк чекушку.
Я квартировал рядом с его старым полуразрушенным домом. И он часто приходил ко мне.
— Не возражаешь, если присяду?.. — спрашивал он, приоткрыв дверь.
— Не возражаю… — отвечал я и помогал ему взобраться на высоченное деревянное кресло.
И вот, поудобнее усевшись в нем, он с улыбкой произносил:
— Ну теперь я царь… — и, прикрыв глаза и прижав к груди руки, вспоминал империалистическую, в которой участвовал. Говорил примерно так: — Рано утром меня батя разбудил и сказал: «Сынок, я больной, а ты здоров, так что придется, миленький, тебе одному идти царя спасать». Попрощались. На улице мороз трещит, ветер гудит, а я в батиной рубахе да в двух правых сапогах. Ну а потом газы были, аэропланы были… Перед атакой помолились, и господа офицеры повели нас…
Он говорит все это просто, обыденно. И сердце мое замирает. После работы на «Скорой» порой так устаешь, что еле-еле ноги волочишь, а вот встретишь его, и на душе полегчает. Никто не звал его по имени. Все звали его просто лесник. В своей жизни он никогда не вызывал «Скорую».
— Если потребуется помощь, то я за ней на своих двоих доберусь, — часто говорил он мне, а потом вдруг, внезапно присвистнув, добавлял: — Эх ты, помощь, помощь, «Скорая помощь»… Поищи эту помощь… Вон дед Блоха два года пластом лежал. Ты к нему ездил, ездил, а от смерти не спас. Вот ведь какая твоя «Скорая помощь». Раз смерть пришла, значит, все… И все потому, что под богом ходим… Где родился, каждый знает, а где помрем, никто не знает.
Он часто приходил ко мне на «Скорую» и приносил обед, хлеб, мед да яйца.
— Откушайте, пожалуйста… — говорил он, и, видя, что я измотан работой, вздыхал. — Ну и работенка у вас, ну и заведеньице — чистый порох. Все бегают как прокаженные. Тот в обморок упал, у второго в зубе нарыв, а у третьего, как на грех, на беду все пальцы оторвало. Вот и попробуй обслужи их. Да всем угоди. Ох, не приведи господи!..
Собака всегда провожала его. Она никогда не забегала поперед него, а бежала сзади, то и дело открывая розовый рот.
— Кш-ш… — не скрывая насмешки, шумел он на нее. — Это за какие же ты грехи у моей бабки обои подрала? А? Ну чего молчишь? Ведьма. — И так косил на нее своими мохнатыми глазками, что собака, поджав хвост, шарахалась от него.