И, помолчав, Яшка неожиданно и для себя, и для гостя пояснил:
— Ну что вы грустите… Да мало ли что там в письмах напишут. — Хмыкнул он и закурил. Вдохнув дымок, он свободной рукой пощупал письма. Лисья шуба, толстенные валенки, ватные штаны, все это пекло и жгло его тело. Скинув шубу, он расстегнул суконную рубаху и жадно-бессмысленно стал чесать грудь.
— Как тебя… — после некоторого молчания произнес Яшка и тут же поправился: — Ой, извините, как вас… Ну чтоб не ошибиться, по имени-отчеству как вас прозывают…
— Иван Федорович Школьников… — стеснительно прокудахтал корреспондент.
Но словно от какого-то удара он вдруг вскочил с лавки, ткнул в Яшкино лицо свое редакционное удостоверение. И так ловок и убедителен был этот выпад, что лесничий чуть было от страха не вскрикнул.
— Хорошо… — прошептал Яшка и побледнел. — Быть по-твоему… Пока ты на сегодня выиграл… — и он кивнул на стол. — Оставляй мне все эти письма, разберемся…
Яшка проводил Школьникова до самой калитки. Был мороз. И снег скрипел ужасно грустно, точно крахмал. Но раздетому Яшке не было холодно. Маленький, скромно одетый гномик в эти последние минуты чем-то подействовал на него. А вот чем — он не мог понять.
…Честностью, стойкостью, напором, эх, да разве поймешь и уловишь все сразу. И полностью отключившись от всего на белом свете, лесничий побрел в избушку.
— И кто же это у вас был? — спросила его бухгалтерша, упитанная, плотно-низенькая Почкина Зина. Муж у ней служил когда-то прапорщиком, и она всегда любила выпытывать военные тайны, а может, у нее просто привычка была такая, все и всегда у мужчин выпытывать.
— Да так, птаха одна… — буркнул ей Яшка, чтобы и ей, и себе этим самым словом «птаха» успокоить душу.
— А как это понимать, птаха?.. — не отступала та. — Перелетная или же залетная…
— Ну как, как… вот пристала… конечно, залетная… Вместо того, чтобы в колее шагать… этот теленок от стада отбился… Вот и попробуй сладь с ним…
— А вы от него нырком под воду ушли бы… — тут же посоветовала Зина. — Как раньше не раз делали.
— Да не учи ты меня… Я все так и спроворил… А вот, ты понимаешь, все же чего-то боюсь… Может, совесть, Зин, мучает, а?.. Если с твоим такое было, то ты спроси его, как он в таком случае крутился — юлою али штопором…
— Да что ж это совесть вас будет мучить… Ведь вы ни у кого ничего не украли, никого не убили, не обобрали…
— А то, что мы лес с тобой продаем «налево», ты позабыла?.. — вежливо напомнил ей Яшка.
— Да будет вам это вспоминать… — засмеялась та. — Продавать не воровать… Да и продаем мы все по квитанциям чин чинарем… Попробуй докопайся, так в жизнь не докопаешься… Все шито-крыто будет… Так что и нечего тебе маяться… Живи, гуляй, радуйся…
Не радовали почему-то Яшку Зинкины слова. Какое-то нехорошее предчувствие терзало его душу.
Вот он вдруг, как-то настороженно встрепенувшись, начал быстро одеваться.
— Вы куда это?.. — спросила его Зина.
— Как куда… в лес… — ответил ей нервно Яшка и выбежал из избушки…
Вскоре он медленно шел по лесу и думал.
— Ишь, ты только погляди… — прищурив глаза, в испуге произнес помощник машинисту, проезжая станцию Картузы в одну из предновогодних ночей. В этих местах декабрьские морозы крайне трескучие, температура почти всегда градусов за тридцать. Задремавший было, уставший машинист быстренько прижался к оконному стеклышку и, тут же отшатнувшись и с трудом удержавшись на ногах, с превеликой грустью произнес:
— Люди… та самая «темнота» на ногах, которую мы позавчерась видели… — и с трудом сдерживая слезы и все же в конце концов не сдержав их, он, матерый мужик, раньше всеми всегда прозываемый немым идолом, вдруг всхлипнул точно мальчонка.
Снежная ночь в разгаре, и поэтому она давным-давно сломала рога пристанционному фонарю. Он едва светит. И поэтому лиц в толпе почти не видать. И тогда кажется, что это не люди, а ночная темнота, которая пришла точно многоножка к железнодорожному полотну повеселиться и погулять. Конечно, такое кажется пассажирам, преспокойненько проезжающим станцию Картузы в столь позднее время. Но машинист и помощник знают, что это в основном престарелые жители деревень, которые неизвестно почему, но видно для того, чтобы кому-то пустить пыль в глаза, были признаны неперспективными.
Жутко машинисту, жутко. Выглянул он точно воробушек. И шапку приподняв на голове, поприветствовал толпу-«темноту». Волосики на его голове реденькие, седые, пряменько строгие, без всяких там завитушек и колечек. Отчего они у него поседели? А все от того, что философом был. Любил думать и размышлять. Долго из-за скрежета тормозов и колес он не мог вымолвить слова. Но наконец, когда наступила почти идеальная тишина, гаркнул: