Необходимо остаться в Кремле. Он всегда подчинялся необходимости (при этом он сипло скашлянул и подумал, что «необходимость» – только фальшивая фраза, что, кажется, он простужен, что он постарел, потолстел). Он зазимует в Кремле. В Москве – тишина, опустошение, безмолвие. За зиму он превратит Москву в неприступную крепость.
Он ходил все быстрее, быстрее и не слышал, как вошел с приказом граф Дарю.
– Но он мне не нужен, Дарю, – сказал император с нарочитой бодростью.
– Ваше величество?
– Мне не нужен приказ.
Император с раздражением стал рвать шершавую плотную бумагу, которая не поддавалась:
– Дарю, мы остаемся в Москве.
– В Москве, ваше величество?
– Да, я решил здесь зимовать…
В пятом часу утра, когда воронья полетели в холодном сумраке над тусклыми куполами московских церквей, которые казались свинцовыми и дымились, в секретарской все знали, что армия остается в Москве, и к восьми часам там уже был переписан начисто проект московского муниципалитета.
Справка о бунтовщике Пугачеве, которую император потребовал в первые московские дни, вернулась в то утро в секретарскую, перечеркнутая крест-накрест. На полях заметки о том, что Пугачев будто бы был маркизом Тоттом, французским эмиссаром, император поставил карандашом вопросительный знак.
В тот же день в секретарскую был отдан приказ высчитать по русским календарям с 1772 года, за сорок лет, время начала русских морозов. В секретарской высчитали, что морозы в 1812 году должны начаться не раньше декабря. Император просмотрел поданную ему табличку и с усмешкой сказал, что климат Москвы похож, по-видимому, на климат Парижа.
Вечером в Москве помело сухой снег, крупу.
Московское небо в мелькающем снеге стало железным и помертвевшим. С форпостов вечером привезли первых кавалеристов с отмороженными ногами, и Дарю пошел об этом доложить императору. Граф застал его у окна.
Император обернулся и сказал сипло и грустно:
– Идет снег, Дарю.
– Да, ваше величество.
Они умолкли. Дарю решил не докладывать о замерзших. За окном туманно роился снег. Небритое лицо императора светилось в потемках.
Дарю смотрел сбоку на его заострившийся нос и думал, что император постарел. В Кремле император отказался от своих привычек, не принимал горячих ванн, не брился дня по два и не замечал, как небрежно выбивается из-под воротника мундира роговой кончик белого галстука.
Часовые гвардейцы заметили в тот вечер, как отворилось огромное окно кремлевской спальни и там показался император. Снег заносил рукава его мундира и белый жилет. Потом окно закрылось с легким звоном, и часовые снова стали ходить взад и вперед.
– Вы никогда не думали, Дарю, что этот снег… Что этот московский снег страшнее московского пожара, – тихо сказал император, вытирая платком мокрые руки и отряхивая от талого снега жилет.
– Думал, ваше величество.
Надтреснутый, сильный звук голоса императора заволновал Дарю:
– Я давно так думал, и, если бы вы желали знать мое мнение, я сказал бы прямо, что отсюда нам надо бежать…
– Но почему же бежать, – грустно усмехнулся император и потер маленькие руки. Они снова были горячими и сухими. – Идите, мой друг… Доброй ночи.
Дарю оглянулся с порога. В спальне было темно, император уже задул на столе свечи. Только огромное кремлевское окно светилось от снега.
На Смоленской дороге, в стуже, шли человеческие стада – все то, что осталось от великой армии.
Гремело темное небо, гремела вьюга, человеческий огонь о человеческое дыхание, кашель, глухие удары по лошадям, шорох шагов – все, что еще могло бы назваться жизнью, стало теперь случайностью, которой могло и не быть, и те, живые, кто еще шли, чьи ввалившиеся глаза еще горели в глазницах, только покорно двигались к смерти.
Гноящиеся глаза, смерзшиеся волосы и ресницы, бороды, натопорщенные ото льда, человеческие костяки в лохмотьях – вот все, что осталось от великой армии, и от живых людей, и от героического безумия, и от героической красоты, которые озарили было, как полдневные молнии, всю землю. Все человеческое и героическое исчезло в стуже и в снеге.
Вьюга билась, скрежетала по насту, неслась по темным равнинам, с гулом осыпалась в овраги, где были погребены под сугробами ели, и во всей этой стране, в замерзшей равнине, не могло быть полной человеческой жизни, этой стране не суждена была полдневная радость, полдневное героическое солнце и полдневная героическая кровь. Страна вечного отчаяния, страна бессмысленного прозябания, отвратительного рабства, покорной тупости, эта страна навсегда подавлена снегом, и стужа навсегда сковала мысль этому неуклюжему и некрасивому народу, и лед навсегда оцепенил ему душу, такую же безвольную и коварную, жестокую и безмолвную, как снег. Снег, снег, идея снега – идея смерти.