Это студенты изощряются…
А вот и творчество местных жителей. Тоже на оцинкованном куске жести, прибитом к бревенчатой наружной стене «мастерских», где стоит и движок и которые как раз этим боком выходят на дорогу, идущую от пристани в деревню, наивно и трогательно написано:
Пристань души
Пятница. Вечер
К монотонному, убаюкивающему гулу подвесного мотора, похожему отсюда, из-под плотно закрытого брезентового тента моторки, на жужжание большого пушистого шмеля, прибавился еще один, сначала едва различимый, механический звук…
Это работа дизельного движка.
Значит, мы уже на подходе к Большим Котам… По воде звук разносится далеко…
Я открыл глаза и увидел сквозь ветровое стекло, по ходу лодки, несколько – в квадратный дециметр, не больше – янтарно светящихся окон в домах, прилегающих к биостанции…
Под тентом было недушное, приятное тепло и слегка пахло бензином. Глаза слипались. Двигаться было лень.
Я скосил глаза на «капитана» нашей посудины. Лицо его было сосредоточенно-неподвижное и подсвечивалось снизу зеленоватым светом, идущим от приборного щитка, смонтированного им самим.
Неохота было поворачивать голову назад, чтобы узнать, как там наши попутчики: Кристина Комич, потомок обрусевших, сосланных Александром II в прошлом веке в Сибирь польских повстанцев, даже и живущая на улице Польских Повстанцев; и моя жена с нашим двадцатимесячным ребятенком.
Это был наш прощальный визит в Коты до следующего лета, который мы обычно совершали на ноябрьские праздники. А в этом году к двум праздничным дням прибавилось еще два выходных. Так что нас ожидали целых четыре дня безмятежного, тихого счастья. Хоть и сказал поэт: «Я знаю счастья нет… Но есть покой и воля».
В данном случае наша воля была направлена на то, чтобы вырваться из суетного, холодного и такого мрачного в начале ноября города. А покой нас ожидал в добротном бревенчатом доме, принадлежащем биостанции университета, в котором работали Кристина и моя жена. И в доме этом была большая и жаркая печь, и окна его глядели на Байкал…
Мотор сбавил обороты. Я открыл глаза. И снова увидел янтарно-светящиеся окна некоторых домов биостанции – только теперь они были уже почти в свою натуральную величину.
На траверзе, слева по борту, была падь «Жилище». С одиноким, уже года два пустующим домом лесника, силуэт которого мрачно вырисовывался в зеленоватом лунном свете, как бы обведенный по контуру светлой линией. Маленькое сельское кладбище, которое было в этой же пади, скрывала темнота.
Чуть дальше пади, на прибрежной гальке, под крутым берегом то вспыхивал, то гас брошенный кем-то костер с кочкой ярко-малиновых, при порывах ветра, углей. Иногда ветер подбрасывал искры вверх, к темному небу. Искры взлетали и таяли, как снежинки, не достигнув звезд. А падающая звезда сгорала, не достигнув искр. И было во всем этом что-то еще от мотылька, летящего к губительному свету…
Я будто бы глядел на этот умирающий костер не сбоку, а сверху…
Сначала с высоты темного насупившегося над ним крутого берега. Потом с вершины горы, расположенной чуть дальше, за этим высоким берегом, когда видна лишь маленькая малиновая точка, пульсирующая от дуновения ветерка, как живой огонек светлячка. Потом из черноты и холода космоса, когда вся земля наша – только точка с одиноким костром на пустом берегу и со всеми материками, городами и нашими жизнями…
Этот забытый костер на пустом берегу вдруг наполнил меня таким одиночеством и тоской, как будто догорала жизнь моя или моих близких. Или сгорала, как падающая звезда, моя планета. Но, как ни странно, эта внезапная тоска и отчаяние одиночества не были болезненны, а были даже приятны и очистительны, какими бывают долго копившиеся и хлынувшие вдруг, облегчающие душу слезы.