И на кухне, и в комнате всегда стоял полумрак, даже в самый яркий день. Оконные стёкла, не мытые со времён всемирного потопа, пропускали немного света. К тому же на окне висели занавес, тоже сто лет не стиранный, и плотные тёмно-бордовые шторы. Карниз проржавел: двигать их было трудно - и хозяин открывал их только наполовину.
Окно он не мыл не потому, что был нечистоплотен: просто не доходили руки. И мыть его трудно: оно находится почему-то очень высоко.
Пол комнаты, наоборот, - ниже уровня тротуара, поэтому из крошечного коридорчика между двумя дверьми в комнату ведёт одна-единственная, но довольно широкая деревянная ступенька. Она придаёт этому жилищу сходство с бункером или подвалом.
Под потолком висела гигантская, как в театре, люстра, но горела там только одна полудохлая лампа, светившая больным, желтоватым светом. Такой же коматозный свет давала и голая лампочка на стене над плитой в кухне.
В комнате было много разной мебели, очень старой. Встречались здесь вещи красивые, сделанные со вкусом. Большой стол у окна - дубовый, на гнутых ножках, но столешница вся в пятнах, лак во многих местах совсем стёрся. Посреди комнаты стоял ещё один, круглый, похожий на ломберный, столик. На нём всегда кучей навалены книги, журналы, газеты, какие-то рукописи. У правой стены - высокая металлическая пружинная кровать, вроде больничной: спинку её украшали четыре литые девичьи головки, то ли вакханок, то ли каких-то святых. За кроватью - массивный шкаф.
У другой стены - буфет, где не хватало доброй половины стёкол, а оставшиеся так присосались к дереву, что их уже невозможно было двигать. Посуды в этом буфете почти не было: там тоже лежали кипы каких-то бумаг. В одном месте взгляд наталкивался на ледоруб, кошки* и какие-то канаты, нелепо выглядевшие здесь. Над ними - серебряные и золотые кубки, рядом на бархатных подушечках - медали.
У самого входа в "аппендикс" стоял книжный шкаф, тоже старинный, с резными дверцами, а на нём - ещё пять или шесть книжных полок друг на друге, до самого потолка. И книжный шкаф, и полки забиты книгами, книги лежали стопками и на шкафу, и вокруг полок, и даже под шкафом.
Наконец, у стены, противоположной входу, располагалось громоздкое, высокое, с резными ножками, мутно-чёрного цвета пианино. На нём - гора нот, репродукция картины Айвазовского "Сотворение мира" (она стояла прямо на пианино) и менора (ритуальный еврейский семисвечник). Рядом - пять или шесть разнокалиберных стульев и тёмно-коричневое, укрытое пледом, кресло-качалка.
Пол деревянный, крашеный, из толстых досок: его покрывали многочисленные длинные мягкие полосатые половики.
Все стены, даже на большой высоте, - в фотографиях. Очень много снимков гор и горных хребтов. В основном, фото чёрно-белые и явно любительские. Некоторые снимки хозяин не повесил, а приклеил к обоям. Также были здесь озёра, леса, реки, походные костры и возле них - группы детей.
На столике, на подоконнике, на шкафу и везде, где только можно, стояло и лежало огромное количество всяких безделушек и мягких игрушек.
Над кроватью висел портрет мамы Григория Иосифовича, простой женщины, типично еврейской внешности, в платке, с большим носом и добрыми глазами. Такой же портрет, но маленький, стоял в рамке на столе.
Вся обстановка производила двойственное впечатление. Всё старое-старое, запущенное, потолок шелушился, в половиках протёрты чуть ли не дыры, мебель потемневшая, обои у окна отделялись от стены. Но, как ни странно, что-то здесь и привлекало.
В этой квартире ощущался крепкий, неуничтожимый, настоявшийся за долгие годы дух живших здесь людей. Они исчезли, но предметы, которыми они пользовались, будто пропитались их жизнью и продолжали нести её в себе. Старые вещи как бы хранили тончайший запах ушедших, когда-то носивших их, смотревших на них, бравших их в руки людей.
Конечно, запущенность квартиры, очевидная бедность хозяина бросались в глаза. Но Григорий Иосифович привык и не замечал этого. Здесь, в этой комнате, жили и умерли его родители. Здесь он пережил много радостных и горьких минут. Всё здесь было пропитано его молодостью, его жизнью. Каждая мелочь о многом говорила.
Да, порой ему становилось тяжко здесь, как в тюрьме. Хотелось чего-то иного, нового, интересного. Он ведь был когда-то путешественником, изъездил всю страну.
Коммерсанты много раз предлагали Григорию Иосифовичу продать квартиру, давали хорошую цену. Квартира эта идеально подходила для переоборудования в магазин или, допустим, парикмахерскую. Но он всем отказывал.
Это было его место на Земле. Он не променял бы его ни на что другое.
Часа через два Григорий Иосифович проснулся.
Момент пробуждения в последние годы стал для него тяжёлым. Трудно было заставить себя встать. Хотя в общей сложности он спал достаточно. Но всегда хотелось ещё.
Всё-таки он поднялся с кресла и опять пошёл на кухню. Помылся, приходя в себя после сна. В мутное круглое зеркальце, висевшее на стене над раковиной, он старался не смотреть: ему неприятна была своя стариковская внешность.
Он вышел в коридорчик и прикатил тележку на кухню. Бутылки с этикетками, грязные, с остатками жидкости внутри - не принимали. Приходилось их мыть. Той же самой стальной губкой, которой он чистил картошку, он оттирал под краном этикетки, промывал бутылки внутри. Почти час ушёл на это.
Затем он снова загрузил всю дневную добычу в тележку, выкатил её в коридор, надел куртку, открыл дверь и отправился сдавать бутылки.
Приёмный пункт находился на Еврейской улице, во дворе. Идти туда приходилось полчаса. Хотя в молодости он дошёл бы за 10-12 минут.
Склад бутылок занимал бывший шахматный клуб, там же когда-то проходили заседания Одесского общества фотоискусства. Разумеется, эти две советские организации давно приказали долго жить.
К кирпичному зданию со двора было пристроено что-то вроде дощатой веранды. Это и был бывший шахматный клуб. У двери даже сохранилась вывеска.
Во двор вели арочные ворота. Пройдя через них, Григорий Иосифович очутился в тесном пространстве, конфигурацию которого затруднился бы определить любой геометр. Тут были странные острые и тупые углы, узкие переходы, тупики: всё на пространстве нескольких метров. Слева стояла вкопанная в грунт узкая скамеечка. Прямо над ней висело протянутое на веревках мокрое бельё. Одна стена - в два этажа, другая, казалось бы, того же дома, - почему-то в три. По этой стене вилась древняя железная, вся проржавевшая, наружная лестница, узкая и крутая. По ней бегали вверх и вниз замурзанные маленькие дети.
В центре двора росли чахлые кусты роз и были кучей навалены пустые дощатые ящики. Несколько таких же ящиков, составленные друг к другу и друга на друга, представляли нечто вроде стола. За этим столом, тоже на ящике, поставленном стоймя, сидела немолодая полная одуловатая женщина. Волосы у неё были какого-то странного, свинцового, оттенка, а кожа красная, как у индейца. Эта женщина принимала бутылки. По левую руку от неё находилось несколько ящиков, уже наполненных бутылками. Рядом толпились люди: всех их Григорий Иосифович много раз видел и более-менее знал.
Когда он ещё входил в ворота, ему послышалось, что кто-то сказал: "О! Герцог зъявився!" Здесь у всех были прозвища. Приёмщицу, например, за глаза звали "Малка". Коротконогая, низенькая, улыбчивая женщина-бомж с отчаянно-красным носом-картошкой называлась "Ред-Бульба". Другую, всегда раздражённую и злую, называли "Зая". Спутника Ред-Бульбы, высокого, печального и худого, кликали "Тушкой". А у Григория Иосифовича было прозвище "Герцог". Держался он доброжелательно, но отстранённо, да и выглядел в этой среде необычно. Правда, в глаза его так никогда не называли, но он знал об этом прозвище.