Выбрать главу

Пришла жена Николая Ильича, Наталья Ивановна, — пожилая, но моложе его, бодрая еще чукчанка, — села на низенькую скамеечку у стены.

— Скажи, как неделями на одном шиповнике жил, — вставила она.

— Да… Сейчас специалистам хорошо: транспорт, вертолет продукты забрасывает, на себе ничего не тащат. И то обижаются, все им вроде не то, снабжение, мол, плохое… А как же мы тогда? Пешком, на себе килограммов тридцать, и — по стадам. Целый день по тайге, по сопкам шлепаешь, на ночь костерчик, чай, утром дальше… А нонешние? «Мы по неделям оторваны от центральной усадьбы!» Я им: «Так ведь там ваша основная работа! В бригадах».

— Спичек не было, головешку возили на нартах, — опять напомнила жена.

— Сейчас оленей много стало, а пастбища подбились. Надо им отдых давать лет на пять, а беда — новых нет. Где пасти? Да пожары, погорело много. Вездеходы стали ездить — пройдет, искру заронит… Молодежь в поселок сорваться норовит, стадо бросит, волк нападет — вот и потери. Волков нынче развелось, одолевают, раньше не было столько, я всего несколько раз и встретил. Еду как-то с Кегалей один, транспорт проводил на Пенжину, возвращаюсь. Олени приустали — где сяду, а где в поводу тащу. Темновато уже, и вижу, фонарики светятся близко, четыре штуки. Что за чертовщина? Олени мои фыркают, рваться начинают. Э-э, да это «друзья»! И силуэты их вижу. Обошел их стороной, они на месте остались. Речку перешел, костер на другом берегу разложил, ночую. Так они, заразы, вылезли на сопку и давай выть — видят оленей-то… Глаза у них в темноте как красная смородина крупная…

— Да, ужасов много было, — сказала Наталья Ивановна.

— Знал, говоришь, Виктора? Он тогда все заявления, чтоб на фронт послали, писал. «Понимаем вас, — ему отвечали, — но сейчас нужно мясо, мясо и мясо!» Дальстрою, значит… Потом они были у меня, Виктор с Куваевым. Куваич-то меленький, шустрый такой. Лето было, на улице сидели, мечтали, разговорились. Олег хотел по Омолону пройти, а Виктор по Колыме. Хотел продолжение «Синего Орла» написать. Я ему свои дневники отдал, шестнадцать тетрадок: «Возьми, — говорю, — тебе пригодятся, а у меня пропадут, к такой матери». Вот и не пригодились… Эх, беда, хорошие такие мужики, много у них недоделок осталось… У меня тоже со здоровьем уж плохо. Вот лежу — ничего, встаю — голова кружится. Последний срок доживаю. Что ж!..

— Детей у тебя шестеро. Три сына, три дочери. Все работают. Семь внуков… Нет, соврала, девять. Или двенадцать? Дед, сколько у нас внуков?..

— А что бюст в конторе, я не знал. Жаль, не дойти теперь, поглядеть…

И хорошо, и грустно было сидеть здесь, слушать этот неспешный, сплетающийся разговор.

9

На другой день выехали — двумя вездеходами. Один из них долго не могли отогреть, тронулись только часа в два. Накануне подыскали мне одежду: тяжелые ватные штаны с курткой, оленьи торбаса с чижами. Прихватил я на всякий случай и свой тулуп. Ильченко был живописен в брюках из белых шкур, в такой же куртке с национальным орнаментом, в пастушеской шапке с кисточками. Он на своем вездеходе следовал позади, и нетрудно было догадаться почему: у него машина была новая, а та, на которой ехал я, латаная-перелатаная, по всему корпусу, где имелся хоть какой-нибудь изгиб, виднелись следы сварки. Защелка у дверцы кабины с моей стороны была сломана, однако, чтоб дверца не хлопала на ходу, существовало приспособление — коричневый ботиночный шнурок, которым ее очень легко можно было привязать изнутри. За рычагами сидел эвен Егор Иванович Хабаровский — «Хабаров род». Миновали крайние дома поселка, пошел разворачиваться все тот же пейзаж: обширное белое поле, уставленное вблизи дороги редкими, одиночными лиственницами, поодаль они соединялись небольшими группками, еще дальше, к горизонту, смыкались стеной. Мне вспомнилось известное изречение Кнуда Расмуссена, и я перефразировал его применительно к моменту: «Дай мне тундру и вездеход, а остальное возьми себе». В самом деле, славно, весело было ехать: белизна стылого пространства заполняла все, разливалась не только вширь, но и стремилась ввысь, пропитывала собою небо, блеск солнца сквозь эту белесую мглу был тусклым, но все равно слепил, и, странно, от этого блеска там, снаружи, казалось, еще холоднее, а в кабине было уютно, здесь стоял рев вездехода, от грохочущего его нутра исходило расслабляющее тепло. Наконец стало жарко, я расстегнулся, набил трубку, раскурил, думать ни о чем не хотелось — просто смотреть… Какой-то современный исследователь нашей документалистики классифицировал очерк: самой низшей, примитивной его формой являлся очерк путевой, дорожные заметки, несколько выше ценился очерк-портрет, затем следовал очерк-проблема, и была еще четвертая ступень, вершина жанра — забыл какая. Что до меня, то я с наслаждением довольствовался бы тем примитивным уровнем. Сказал же поэт: