Вот и я хотел бы так же — допустим: «Вездеход и дорога, дерево и снег». Но это же невероятно трудно, это невозможно уже — так воспринимать и писать жизнь! Ибо, чем больше вовлекаемся мы в ее, нами же изобретенную сложность и научаемся с виртуозностью разбираться в ней, тем меньше говорит нам изначальная простота. «Вот соболь…» Я видел, как он прыгал впереди, невдалеке, по снежной целине характерным скоком, потом замирал, вытягивался темным столбиком, поджидал нас, любопытствуя, и вновь уходил вперед. Вездеход наш неожиданно резко свернул, устремился влево от дороги и остановился, едва не воткнувшись в ствол лиственницы. Хабаровский подергал правый рычаг, тот болтался свободно, как перебитая рука. Наш брат славянин непременно нашел бы, как прокомментировать это событие, — лицо Егора Ивановича осталось невозмутимым. Молча начал отвинчивать гайки, чтоб снять панель. Оказалось, вылетел палец, скреплявший всю эту систему управления. Подъехавший Ильченко сказал: «А мы думали, вы за соболем погнались». Егор Иванович нашарил палец, водворил на место. И снова — дорога. Иногда в сторону от нее отворачивал след, будто кто-то скользнул в лес на одной, невероятно широкой лыже. Охотник на «Буране»… Плавное поныривание вездехода, однообразный пейзаж повергали в оцепенение, близкое к дреме, и в этом состоянии моментами казалось, что в механическом грохоте двигателя вдруг будто прорезался человеческий голос, произносил какие-то слова, просто ты не готов был, не вслушивался заранее, а то бы разобрал…
На базу 7-й бригады приехали затемно. В густых сумерках различались несколько домиков на краю леса, дальше — заснеженное поле. Не понять было сейчас, что там, под снегом, — тундра, река? Крутились под ногами и прыгали, ласкаясь, радуясь всякому человеку, собаки. Пошли к бригадиру. Жилище его было составлено из двух домиков типа вагончиков, соединенных торцами. Пристроен был самодельный дощатый тамбур. В доме бригадира сидели двое молодых ребят, ветврач совхоза Виталий Минченко и механик Сергей Матвейчук. В эти дни в бригаде проводился внеплановый забой, они приехали из Омолона помогать. Самого Дмитрия Ходьяло не было, он находился в стаде, вот-вот должен был подойти. «Бугор» скоро придет», как сказали ребята. Забавно было услышать в тундре — «бугор»… Действительно, пока пили чай, отогревались, послышались бубенцы. Мы вышли. За эти несколько минут все вокруг заволокла морозная мгла, из нее вдруг возникли большие ездовые быки. Приехавшие распрягали оленей, снимали поклажу с нарт. Один из пастухов — это и был Ходьяло — взял на руки укутанного в шкуры ребенка, понес в дом. Олени разбрелись меж деревьев. Опять пили чай, Надежда Ивановна, жена бригадира, готовила ужин. Четырехлетняя Аленка, освобожденная от меховых одежд, играла сама с собой, лепетала по-русски в лад, напевала вроде: «Собака бежа-а-ла… Олень бежа-а-л…» Я присматривался к Дмитрию Константиновичу: худощавый эвен лет сорока с чем-то, тонкое интеллигентное лицо, высокий лоб — походил он скорей на учителя, чем на пастуха. Мне показалось, что я уж видел его когда-то. «Наверное, на фотографии, у Деда в музее», — решил я. Ходьяло оказался памятливее: в Москве, лет десять назад, в Доме литераторов. Они с женой были тогда в отпуске, гостили у Болдырева, пошли как-то в ЦДЛ. Там и встречались. Куваев еще был, Окуджава пел…
— Хотел, чтоб улицу в Омолоне назвали в честь Болдырева — не смог добиться, — сказал Дмитрий Константинович. — Тут есть сопка, самая высокая, назвал ее «Гора Болдырева». Столбик поставил наверху из лиственницы. Написал: «Писателю Болдыреву от благодарных потомков Ромула». Ромул — мой отец…