Ощущение это не удерживалось долго, но ради таких вот мгновений я и ходил. Причем понимал я уже, что походам моим лучше придавать вид естественный, подыскивать для них причину попроще… Однажды, придя в Карапчанку, захотел я дойти до Невона, «знакомого техника проведать», как объяснил я бабе Сане, моей квартирной хозяйке. До Невона тоже было двадцать километров: десять по реке до Лосят, где сейчас плотина, и десять по берегу, лесом. Через Толстый мыс, через Тонкий… Техник Володя очень мне обрадовался, раздобыл у своей хозяйки пару бутылок жуткого мутноватого зелья, мы сели и начали вспоминать, как весело жилось нам в Братске. «А здесь и пойти некуда, — сетовал Володя, — бурундуки с вечера позатворяются в избах, на улице темень, ни души…» В углу стояла его коечка раскладная, на ней спальник, рядом рюкзак. Мы все так жили. Правда, в Карапчанке у меня было получше, я помещался один за перегородкой, там можно было ночью свечу зажечь и читать, никому не мешая… И вот, посидев с Володей, вдруг я объявил, что, пожалуй, пойду.
— Ты что? — встрепенулся он. — Куда это ты пойдешь на ночь глядя?!
— Да обещал я бабе Сане сегодня вернуться, — сказал я, хотя никакого такого обещания не давал.
— Слушай, ты это брось, — подозрительно заговорил Володя. — Я понимаю… Я тебя еще в Братске понял, псих ты ненормальный!
— Нет, правда…
И я ушел.
Был февраль. Морозы стояли сорокаградусные. Холода я не ощущал, идти было даже жарко, только ноги мои в тяжелых валенках начали гудеть. Я решил отдохнуть. Недалеко от Тонкого мыса (где сейчас город Усть-Илимск) был неглубокий овражек. Я лег на его склоне, так, чтобы ноги оказались выше головы. Я вспомнил рассказы о том, как замерзают люди в пути. Смертельно уставшие, они вот так же ложатся или садятся отдохнуть и засыпают… Но мне-то это не грозило. Я не устал. Через несколько минут отольет кровь, и пойду. Я даже попробовал представить, что я смертельно устал и замерзаю. Я закрыл глаза, расслабился… Над моим холодеющим лицом нависал голый черный куст. «Ну, ладно, вставай», — сказал я себе. И не встал… «Ну, полежи еще, считаю до десяти. Один, два, три… Все, поднимайся!» И — не встал. «Да ты что, смеешься?! А ну, вставай!» — крикнул я и вскочил…
В тот вечер был необыкновенный закат, а сразу вслед за ним — я даже принял его сначала за последний отблеск заката — северное сияние, и я к нему еще вернусь… Я только хочу сказать, что в разных местах в разное время по-разному ходилось. После Сибири, например, в университете, в нашей славной полутемной читальне на Моховой, я вдруг вскакивал, не дочитав фразы: невозможно было долее сидеть среди этого обилия поглощаемых книг, мыслей, чужих, своих — казалось уж, что они испаряются, мысли, насыщают самый воздух читальни, поднимаются к ее высокому, в аллегорических фигурах потолку. Я выбегал на улицу и давал порядочный круг, обычно по Горького до площади Маяковского, отсюда по Садовой и до Восстания, потом по Герцена… Успокоения бег этот все равно не приносил, я возвращался в читальню, сдавал книги и ехал домой — с пустой совершенно, гудящей головой и каким-то тяжелым, неопределимым чувством…
Прекрасны зато были хождения (иначе и не назовешь) из Уэлена в Наукан, на самую оконечность Чукотского мыса. Уже не было внезапных и коротких откровений, исчезла неопределенность, сопутствовали там всегда спокойствие и сосредоточенность…
Привыкнуть к светлым билибинским ночам приезжему человеку очень трудно. Давно бы надо спать, а уснуть невозможно. Сказывается, наверное, и разница во времени. Я встаю, смотрю в окно на прозрачный воздух над крышами домов, на облака, подсвеченные низким ночным солнцем, ложусь, ворочаюсь, снова встаю. Наконец одеваюсь и выхожу на улицу. Я иду к Григорию Сергеевичу Глазырину. За его зашторенным окном на первом этаже в глубине комнаты горит лампа — он тоже не спит в этот поздний час, работает. Но гостю он рад. Мы пьем чай, беседуем.