Выбрать главу

Интересно. Значит, ее, Женины, внутренние силы тоже должны быть уравновешены и не от случая к случаю, а в каждый момент. Но каким образом она может уравно­весить себя сейчас с Ириной Михайловной и с Хлыновым?

Она полистала дальше. Подчеркивал, конечно, сам Леонид Петрович. «...Не постоянное ли горе жизни состо­ит в том, что люди большей частью не понимают друг друга, не могут войти один в состояние другого...»

Да, она не может войти в состояние Ирины Михайлов­ны, и в этом действительно горе ее жизни, что правда, то правда. Но что это значит — войти? Всё понять и всё простить, так, что ли? Тогда, на току ведь это не сон был, а явь, свидание Ирины Михайловны с Хлыновым. «Вни­мание, черти на целине! Ха-ха»,

Написала о Хлынове: золотые руки. Но ведь все пра­вильно — руки! Руки труженика. А зачем комбайнеру сердце, душа и всё такое? Он убирает хлеб, кормит, мож­но сказать, страну, про него пишут в газетах. И совесть у него чиста. В этом смысле — в трудовом.

А что важнее: то, что Хлынов кормит хлебом, или то, что он... связан с чужой женой? Вопрос. И в ответ Жене захотелось воскликнуть горько и громко: «Хлеб важнее, господи, хлеб наш насущный!»

— Женечка, идем чай пить!— услышала она голос Ирины Михайловны, как всегда заботливый, ласковый. Даже звук ее голоса привлекателен. Если ничего не знать...

— Спасибо, я буду позже.

— Иди, иди, глупенькая, не надо прятаться.

Ирина Михайловна вошла к ней в комнату. Женя за­метила, что дверь за собой она предусмотрительно при­крыла.

Как удивительно все-таки сияют ее смелые глаза. Бе­довая. Шерстяное темное платье тесно обтянуло ее фи­гуру с узкими плечами и высокой грудью. Слишком мно­го в ней женственного, наверное, поэтому... Женя поту­пилась.

— Опять тоскуешь, бедненькая, по глазам вижу. Напрасно. Я тебе уже говорила, когда грустно, тверди се­бе: «Всё проходит».

— А когда весело?

— Тогда ничего не надо твердить,— Ирина Михай­ловна беспечно рассмеялась.

Жене стало как будто легче. Можно не думать о за­писке, забыть про нее, будто ее и не было. Ирина Михайловна оборвала смех, негромко спро­сила:

— К тебе в последние дни никто не заходил? Из прежних знакомых.

— Ах, да!— притворно спохватилась Женя и покрас­нела.— Вот, просили передать.— И подала записку.

— Девочка ты моя!— Ирина Михайловна порывисто притянула Женю к себе, потормошила ее, как малень­кую.— Не порвала и не выбросила.— Она заметила смя­тение Жени, отстранилась и спокойно предложила: – Да­вай ее вместе уничтожим. – Она подошла к лампе, не прочитав, грубо смяла за­писку, затем расправила ее, чтобы лучше горела, и под­несла к верху стекла. Краешек подрумянился, потемнел, быстро скрутился и вспыхнул, осветив снизу неподвиж­ное, вдруг постаревшее лицо Ирины Михайловны.

– Прочитали хотя бы... Человек старался,— пробор­мотала Женя.

Ирина Михайловна на мгновение отвела руку, быстро глянула на записку и сно­ва — к стеклу и держала ее до тех пор, пока пламя не обожгло пальцы.

«Не руку обожгла, а душу»,— подумала Женя.

Сейчас Ирина Михайловна уйдет из комнаты и унесет с собой всё. Не только тайну свою, в общем-то, уже поч­ти раскрытую, но и последнее уважение Жени к самой себе.

Листок пепла колыхнулся, распался и серыми лох­мотьями медленно осел на стол.

— Ирина Михайловна!—ломким голосом окликнула Женя.

Ирина обернулась, вопросительно подняла брови.

— Почему вы... сошлись с Хлыновым?

— Подрастешь, узнаешь,— быстро и неожиданно гру­бо, будто ее поймали с поличным, ответила Ирина.

— Подрастешь...— с укоризной повторила Женя.— Как будто я маленькая. Ладно, пусть подрасту, стану же­ной и матерью. И какие же истины тогда передо мной от­кроются? Осознаю свое право на измену? Что это за на­важдение такое, неужели от него никому не уйти?.. Вы называете меня девочкой, воробышком, а я между тем взрослая и не хочу скакать возле вас и чирикать о чем попало, как воробышек. У вас семья рушится, вы же сами страдаете. Ради чего, во имя чего?

Ирина отошла к окну, коснулась лицом холодной за­навески. Женя видела ее спину, ее густые волосы, спа­дающие ниже лопаток.

— Это вы нарочно так бедра обтягиваете... А умные люди говорят, тело это самое меньшее, что может дать женщина. Я же не кричу, не скандалю, я просто хо­чу понять, Ирина Михайловна, дорогая...

— Не знаю,— произнесла Ирина, не оборачиваясь.— Не знаю, что тут можно сказать.

— Правду.

— Совсем пустяк — правду!— Ирина усмехнулась.— А кто знает, какая она, правда, в чем — в этом-то слу­чае?.. Может быть, самая главная правда в том, чего человеку хочется, что заставляет тебя чувствовать един­ственно нужной кому-то. А не в том, как это всё со сто­роны другим покажется.

Женя подошла к ней, растроганная тем, что Ирина не сердится, не отмахивается от нее, как от назойливой му­хи, и говорит серьезно.

— Понять, по полочкам разложить,— горько усмех­нулась Ирина, сильно кривя губы.— Если бы смогла... Признайся, ты бы радовалась, если бы из любви к тебе какой-то человек бросил бы все на свете? Или пошел бы на всё!

Женя неуверенно кивнула.

— Тогда послушай и сама рассуди. Два года назад у нас с Леней что-то надломилось. Было очень трудно и между нами, и вообще здесь, в больнице. Мы сделали опе­рацию одному старику, а он умер. Месяц болел до опера­ции, месяц болел после нее. Нашей вины не было, но ты бы видела, как изменился Леонид. Перестал меня заме­чать. Ничего как будто не осталось от нашей любви, от искренности, от прежней теплоты. Понимаешь — ну ни­чего! Весь этот месяц, пока умирал старик, я жила, в сущности, одна-одинешенька, как мышь в щели. Говорю Леониду, опомнись, побереги себя, у тебя впереди еще сотни и сотни больных, ты должен сохранить для них свои силы, свое спокойствие. Ради Бога, возьми себя в руки. А он отвечает, что совершенно спокоен, руки опускать не думал, и что он таким всегда был, ничуть не изменился. Понимаешь, ну прямо как стена какого-то взаимного непонимания. Что мне оставалось думать? Чужой дряхлый старик для него значит больше, чем род­ная жена. Но стариком дело не кончилось. Привезли однажды дру­гого больного. Мы готовились к операции, когда узнали, что в соседнем совхозе уже вторые сутки не мо­жет разродиться женщина. Неотложно нужна акушерка. На улице пурга, ни пройти ни проехать, но Леонид об этом совершенно не думал. А я знала, если эта женщи­на умрет в тридцати километрах от нашей больницы, он полгода не будет замечать меня. Для него долг превыше всего. И я согласилась поехать. Одна, в метель, лишь бы кто-нибудь довез. Нашелся такой смельчак — Хлынов. Поехали, я приняла роды, все благополучно. На обрат­ном пути заночевали в ауле... Ты еще не знаешь, как это бывает...

Жене стало жарко, щеки ее пылали, но она не сбра­сывала теплый платок, боялась пошевелиться, чтобы не спугнуть откровенность Ирины.

— Я все понимаю,— заверила ее Женя.— Всё-всё!

Ирина ее не слышала, продолжала рассеянно, отре­шенно:

— Сергей грубоват, может быть, диковат, но он на­стоящий, цельный. Он любит меня, и на него можно поло­житься всегда. А Леонид... Ах, господи, сравниваю, как дура, всё не то! – раздраженно закончила Ирина.— Пус­той разговор!— Она нетерпеливо глянула на часы, быст­ро, гневно обернулась к Жене.— Не спрашивай меня больше. Что хочу, то и делаю!

Неожиданная грубость Ирины задела Женю.

— Почему вы не расскажете всё мужу?

— Надеюсь на твою услугу.

— Вы с Хлыновым хотите жить вопреки совести. А я так не могу. Я хочу жить так, как велит моя совесть.

— Слова-то какие подобрала!

Ничего не осталось от их прежней вежливости, так­та, даже нежности. Дружба кончилась. Обе понимали, что говорят крайности, и не могли удержаться от ссоры.

— Ведь мы с Леонидом Петровичем вместе работа­ем,— жалко продолжала Женя, лихорадочно ища доводы, пытаясь ухватиться за какую-то вескую причи­ну.— Чужие жизни, можно сказать, вместе в руках дер­жим. Как мне теперь молчать, как скрывать? Лучше бы мне вообще ничего не знать!