— У нас все очень хорошо зарабатывают!— решительно вмешалась Женя.— Особенно на вывозке из глубинок. По шесть, по семь тысяч шофера получают.
«Съел?!»—торжествующе подумала она, готовая сцепиться с унылым типом, даже на кулаки пойти. Тот глянул на нее через плечо и гмыкнул.
— И нечего гмыкать! Я третий год на целине живу, и вши, к вашему сведению, еще ни одной не видела. А если какой-нибудь командированный привезет, так мы его в санобработку, в вошебойку — немедленно!
«Вот отбрила, так отбрила!»— Женя даже вздохнула от победного удовлетворения. Пусть знает целинников, гусь лапчатый.
Унылый тип сел перед Женей на лавку, и на губах его появилась улыбка.
— А ты, значит, туда за женишком, за женишком, на целину-то!
Улыбка его застыла, как на фотокарточке, неизгладимая, непробиваемая, так бы и срубила ее тяпкой какой-нибудь, как ядовитую траву.
Женя не успела ответить. С грохотом отъехала в пазах дверь, и в купе появился четвертый пассажир, в желтом полушубке, с ободранным чемоданом, в шапке на самой макушке, черный и смуглый, как цыган. Он не сразу вошел, а постепенно, сначала занес ногу, чтобы шагнуть, но неведомая сила качнула его обратно. Громко икнув, он снова с усилием, будто вырываясь от пятерых, ринулся в купе, проскочил, сунул обшарпанный чемодан унылому на колени и сказал:
— Поехали к едрене фене! Где моя полка?!— и бурно сопя, начал стаскивать с себя полушубок. Повесил его на крюк и начал штурмовать верхнюю полку. Взобрался сносно, ничего не сокрушив, никого не задавив, долго кряхтел там, наконец, сбросил сверху валенки с всунутыми в них портянками, и опять на колени унылому, тот едва успел освободиться от чемодана. Он прямо-таки чувствовал настроение Жени.
— Так бы и сказали, что по московскому времени. Пришел по местному, куда два часа девать?.. Ясное дело, сыграли трижды семь. Мало... Еще раз трижды семь и пива в прицеп... С подогревом. И — шумел камыш.— Простая речь его не удовлетворила, и он запел:— «Шумел камы-ыш, объя-ятый думо-ой...»
— Не шуми, браток, не шуми,— попытался успокоить его парень в гимнастерке.— Спи, давай, браток, спи, в самый раз.
— А-а, солдат, привет!—обрадовался веселый, как старому знакомому.— Знаешь, что говорил великий полководец Суворов? В командировке, говорит, штык пропей, а выпить надо, понял?..
— Понял, дружок, все понял,— солдат повернулся, согнулся вдвое, дотянулся до полушубка и накрыл им подвыпившего. Тот вскоре захрапел.
Женя не стала продолжать схватку с унылым типом, высокомерно поднялась и вышла из купе.
К вечеру снег стал синеть, все ближе сливался с фиолетовым горизонтом. Темные столбы мелькали монотонно, усыпляюще равномерно. Постепенно исчезла в темноте степь, стушевались столбы, и в темном окне отразились желтый плафон, дверь, стекло стало лаковым.
Ночью в Троицке Женя выходила на перрон подышать свежим воздухом. Здесь почти никто не садился, в морозном тумане проплывали редкие пассажиры. Молчаливый человек, весь лоснящийся, черный с головы до пят, с фонарем, похожим на маленький чертог с красным огоньком, шел возле вагонов, пригибался и постукивал по колесам нервным молоточком на длинной ручке. Круг света раскачивался и двигался рядом с ним, как цветной шар на веревочке. С вышки светила гроздь прожекторов. Размытый дымный луч косо, широким мечом упирался в перрон...
Утром Женю разбудили голоса. Поезд стоял. Отодвинулась дверь, и в купе вошел унылый тип, заспанный и обрюзгший, будто с похмелья.
— Что на улице?— спросил сверху веселый. Из-под полушубка голос его звучал, будто из погреба.
— Не был на улице.
— Знаю, что небо, я про погоду спрашиваю.
— Зима,— ответил унылый тип. Так, со смеха, начался новый день.
Неуклюжий проводник, в той же черной шинели и лисьей шапке, разнес стаканы с чаем на мокром подносе, повторяя в каждом купе:
— Шай не пьешь, откуда силу возьмешь? Тридцать пять копеек стакан, развяжи живот, пей, сколько хочешь.
Попили чаю, согрелись. Сверху спустился чернявый, начал заигрывать с Женей:
— Как тебя зовут, детка? Далеко ли путь держим?
— Зовите меня на вы,— ответила Женя и не удержалась, ни с того ни с сего, прыснула.
Чернявый не обиделся и объявил, будет называть ее Крошкой, вежливо и культурно. На следующей остановке он принес пакетик леденцов и подал Жене.
— Кушай, Крошка, я с удовольствием послушаю, как хрустят твои зубки.
Жене он нравился, он чем-то напоминал Сергея Хлынова.
Оттого, что в купе ехала Женя или скорее оттого, что беспрестанно балагурил чернявый, к полудню сюда набилось человек десять. Стали рассказывать случаи, один другого интереснее. По кругу. Кто не мог позабавить историей, должен был спеть песню, желательно, покороче, частушку.
— Только без матерков,— взял на себя контроль чернявый.— Крошка не любит.
Раскачался и унылый тип, когда дошел его черед:
— Приходит к мужу его дружок и говорит: а твоя жена с другим это самое... целовалась, вон на тех бревнах. А муж ему отвечает, ну и пускай, бревна не мои, а соседские,— и сам захохотал первым.
У двери пристроился молодой, красивый кавказец в папахе и с новой мандолиной в руках. Он негромко тренькал, подбирал на ней свои мелодии. Живой, порывистый, он всех слушал жадно, подавшись вперед, сверкая глазами, сам ничему не удивлялся, не смеялся, но у Жени вызывал улыбку. Когда подошла его очередь, он выпалил:
— Я стихи написал! Сам! Можно стихи?
— Шпарь.
Он приосанился, тренькнул по всем струнам разом — увертюру, надо полагать,— и зычно, громко завосклицал: «Приказ! Дает урожай! Поезжай! Не возражай! Я — кабардинец! Как на войну! Еду со всеми! На целину!
— Как Маяковский, клянусь!— одобрил чернявый и начал рассказывать свою, уже третью историю.
— Не в первый раз еду, братцы, на Кустанайщипу, знаю эти края, но сказать, что со всех сторон, не могу, не зарекаюсь, братцы, степь всегда тебе новый сюрприз подбросит,— зачастил он говорком опытного рассказчика, с придыханием, с удовольствием, будто пробуя слова на вкус.— В прошлом году, в уборочную, послал меня начальник на легковом газике. Говорит, если пшеницу возить не будешь, то хоть начальство покатаешь по важным делам. Приказ, мол, такой свыше есть, надо выполнять Согласен, говорю, где наша не пропадала! И вот в один распрекрасный день пришлось мне выехать на участок отгонного животноводства, да не одному, а с московской корреспонденткой из Радиокомитета. Молодая бабёнка, шустрая, ничего не боится. Но не оттого, что бывалая, битая, а как раз наоборот — жизни не нюхала. Есть такие — ничего не боятся, потому что ничего на своей шее не испытали. Ладно, расспросили мы дорогу, где прямо, где сверток, где направо, где налево, и двинулись. Скачет мой козел по степной дороге, будто здесь и родился, ни перекрестков тебе, ни светофоров, дуй до горизонта. Ехали мы, ехали, бах — дорога кончилась, незаметно так ушла, как вода в песок. Только мой козел запрыгал почаще. Было две колеи, стала одна, вместо дороги, тропинка, а потом и она кончилась. И никаких тебе признаков этого самого отгонного животноводства не видать. Куда рулить? Луп-луп глазами на все четыре стороны — степь да степь кругом. А бабёнка моя ликует: заблудились, ах, как хорошо! Да еще уточняет — по-настоящему заблудились, или вы меня хотите проверить? Я, говорит, сильна духом. А меня зло берет, надо же умудриться, дорогу из-под колес упустить. Да если бы еще один, а то ведь за нее отвечай. Не только духом, говорю ей, вы и телом дай бог, юбка по швам трещит. Спасибо, говорит, за комплимент, но вы человек порядочный, по глазам вижу. Я аж застеснялся и не сказал, что бензина у нас на всю степь не хватит, не стал ей на стрелку показывать.
Блукали мы, блукали, и хоть бы что на глаза попалось! Часа через два увидели казахскую могилу, сначала думали, юрта, подъехали — мазар, глиняный весь и высоченный, метров пять. Полез я на купол, как скалолаз, н вижу, вдалеке две коровы пасутся. Кричу сверху своей попутчице: ура, кор-ровы на горизонте, а она уже осторожничает, говорит мне, протри свои ясные очи, может, это мираж, в степи такое бывает. В степи всякое бывает, но я пока с панталыку не сбился, вижу отчетливо и рога, и копыта. Засекли мы сторону света и махнули напрямик к этим коровам через холмы и лощины. Как-никак, домашние животные, значит, человек близко, значит, они из этого самого отгонного животноводства. Подъехали. Коровы налицо, а людей нет. Мы кричать, мы свистеть — безрезультатно. А ехать некуда, да и стрелка на нуле лежит. А корреспондентка не умолкает: теперь я, говорит, на практике убедилась, какой Казахстан бескрайний. На нем пять Франций и двадцать Бельгий поместится, или что-то в этом роде. А я грешным делом думаю, уж не дикие ли это коровы? Не зря же говорят, в Казахстане всего полно, может, они и сохранились вот здесь, в глуши. Подошел поближе,— нет, вроде не дикие, человека свободно подпускают. Была не была, думаю, взял свою флягу дорожную, надоил полную и — своей попутчице: не хотите ли отведать, милая, парного молочка? Берет, пьет, сияет, никогда, говорит, в такую романтику не попадала, спасибо вам. Если бы издевалась надо мной, куда ни шло, а то ведь от души довольна. Будем мы с вами, говорит, как Робинзон и Пятница на необитаемом острове. Ну, думаю, дела-а, ей теперь и уезжать отсюда не захочется. Одна надежда у меня — на чабанов. Не оставят же они коров и на ночь без присмотру, придут за ними. Напились мы молока, отдохнули на свежем воздухе, посмотрел я, какой здесь красивый закат в степи — она мне, как слепому, все объясняет.