Выбрать главу

Домой он постучал под утро. Включил свет. Посмотрел на Лиду и сказал:

— Я сейчас. Вы не закрывайтесь.

Вышел на улицу. Из-под сена достал гуся, вернулся в странно яркий свет своей комнаты и положил гуся на пол. Поднял голову и увидел, что Лида стоит рядом. В одной рубашке. На лице ее ужас. Она даже забыла придержать скомканную на груди рубашку.

Она смотрела не на Бориса, а на гуся с вялой кровяной шеей. Кровь темными смородинками скатывалась с крыла на пол. Лида будто увидела шевелящегося удава, хотела закричать, но для этого у нее не хватило голосу.

Борис поглядел на ее обесцвеченные, какие-то чахоточные губы, и ему стало смешно. Он рассмеялся и, казалось, вспугнул Лиду.

— А, — сказала она, — а если сейчас сюда придет милиция? А… Борис?

— Не придет. Никто не видел.

— А придет?

Борис вдруг представил себе, как, должно быть, действительно ей страшно сейчас. И, сочувствуя, он сказал:

— Вам ничего не будет. Скажите, он пригрозил. Ножом.

Борис попробовал ощипать гуся. Тянул изо всей силы перья с боков. Перья не вылезали. Лида Стояла молча. Потом присела на корточки против Бориса, сказала:

— Иди, спи. У тебя не получится.

Борис лег на кровать.

— Это я для вас, — сказал он и укрылся одеялом с головой.

Утром, пока Борис умывался в кухне, ему казалось, что Лида его ждет. И ему не хотелось идти в комнату. Он медленно вытерся. Пошел к колонке за водой. Нес воду тоже медленно. Чтобы о вчерашнем не думать, думал о том, что вот на улице солнце, тепло, а от ведер прохладно. Поставил ведра на кухне и подождал, пока вода в них успокоится. Когда понял, что тянуть больше нельзя, вошел в комнату.

Воскресенье, и поэтому Лида была дома. Она стояла спиной к окну и молчала. Напряженно ждала, и сама боялась этого ожидания.

— Борис… — она осеклась. — Зачем ты это сделал? — спросила она не дыша. И вдруг, как отчаянная просьба, у нее вырвалось: — Не надо, Борис… Не надо. Ну… скажи, что это не ты… Обещай, что никогда не будешь этого делать. Ты не знаешь, куда себя деть. А кругом война. Она откладывает все слякотное на твою душу. И никакой ты… Я понимаю… Мне тебя не в чем упрекнуть. Все, что ты делаешь, это от чего-то хорошего в тебе. Но ты не чувствуешь… У тебя нет мерки… по которой нужно мерить себя.

Борис стоял не двигаясь.

Лида отстранилась от окна. Замолчала. Потом улыбнулась слабо. Заплакал Митька. Она наклонилась к нему, подняла из качалки и, придерживая ладонью спину, сильно прижала к себе.

Подошла к Борису и, все еще продолжая улыбаться, сказала:

— Вот, подержи. Я ему что-нибудь приготовлю.

У Митьки глаза жмурились.

Весь день Борис оставался дома. Ему не хотелось никуда уходить. И не хотелось ничем заниматься. Он сидел, наблюдал, как она убирает комнату, и слушал. Он смотрел на ее лицо и чувствовал, что все, что она говорит, ей хочется сказать именно ему, а не все равно кому. И он испытывал радость. Лида мыла пол, перебирала книжки на этажерке. Только к вечеру ей нечего стало делать. Митька сидел в качалке и продевал палец в выпавший сучок. Лида поднялась на подоконник, чтобы открыть окно, и сказала, что Митька уже сибиряк и холода не боится. Выдернула шпингалет. Спрыгнула на пол. Перехватила взгляд Бориса, застеснялась. И зачем-то начала рассказывать о своих друзьях.

— …Я училась в консерватории. На втором курсе, а они заканчивали архитектурный. Они часто бывали у меня. Мы любили белые ночи… В этих ночах очень обманчивое состояние. Все видно. Все перед глазами. Лица, рубашки, руки. Вот они. Светлые. Все светло. Можно читать… А разверни книжку, и букв не видно. Они затуманены. Я была с ними одна. Чувствовала, что меня они брали с собой, чтобы было кому «выдавать» свои мысли. Они были талантливы. И кажется, знали это. Без рисовки, с захватывающей убежденностью говорили они о будущем. Меня всегда удивляло в них какое-то предчувствие необычности их судьбы. И ведь все это сбылось.

Последний раз они были у меня уже в шинелях. Один из них… Сережа Назаров умер в госпитале в Ленинграде. Я его всего раз навестила. В армию они ушли все вместе. Мой муж тоже. Вскоре он летал под Ленинградом и писал мне ужасно несерьезные письма. Он всегда был несерьезен. Как мальчишка. Меня это злило иногда. Но однажды я увидела его заново.

Нас привезли сюда осенью. Выгрузили на станции. Грязь. Дождь хлещет. Просто лупит по перрону. Митька в одеяле. Мокрый — хоть выжимай. Холод. Даже не хотелось двигаться. И тогда я его почти увидела. Снова. Он был прежний. Сначала молчал. Вытер мне лицо мокрым рукавом. Безжалостно, как деревяшку. Потом заглянул в глаза и… рассмеялся. Он всегда был такой: плачь, реви, а он смеется. Словно ему невесть как приятно, что человек в слезах. Я тогда как-то иначе увидела его смех. И все стало вокруг: и грязь, и холод, и даже слезы — незначительным и маленьким. А важным вот то большое человеческое превосходство в нем, что поднимает иногда людей над бедами. Я поняла тогда, что он не просто улыбался, а как бы говорил улыбкой: «И ты считаешь это достойным слез?» И теперь я часто зову его, когда у меня… Когда мне трудно…