Борису очень хотелось, чтобы Оська не уходил, чтобы выдавал и выдавал новые подробности.
— А Ленка отчудила. Лежала. Вдруг ее осенило: скажи, это вы с Борисом тогда платье связали? Взяли, порвали все. А шли улыбались… Даже противно. «Ты что? — я удивился там, будь здоров. — Мы до такой степени пали в твоих глазах, да, Ленка?» А она все-таки сказала: «Ты — не знаю… А тот все может».
Свет от металлического абажура падал только на Оськину стираную спецовку. Лицо его оставалось в тени за пылью. Оно смутно виднелось за снопом света.
После смены Борис сказал, что проводит Оську.
— Я никуда не спешу.
Было около двух часов ночи. Воздух еще теплый. Но в переулке, за углом забора, он уже освежал осенней прохладой.
— Как тебе Савельич дал эту работу? — спросил Оська. — Она же седьмого разряда.
— Я сам удивился. Он предупредил: заготовки стоят дорого. Не рекомендую портить.
— Объяснил что-нибудь?
— Нет.
— Что? Ходил около? Руки назад?
— Только первую деталь проверил. Молча.
Оська сказал:
— Ладно, я пошел домой.
Борис повернул назад и подумал, почему бы Оське не сказать: пойдем к нам. Переночуешь.
Оське сейчас откроет мать. Будет ждать, когда он поест, чтобы убрать со стола. Из другой комнаты появится сонный брат-третьеклассник, такой же хитровато-любопытный, как суслик, похожий на Оську. Залезет за стол и протянет:
— Оське-то вон что дала…
Нет, хорошо, что он реже стал бывать у Оськи. Очень неудобно от обедов отказываться. Борис представил свою комнату, приподнятую над подушкой испуганную голову Веры Борисовны и стойкий запах влажных картофельных очисток у печки. Ему не захотелось идти домой.
Он стал представлять, как заходит домой Ленка. И улыбнулся: у нее прежде всего появляются губы — «А вот и я», — потом она сама. Но подумал о Ленке уже без той детской теплоты, которая была в нем там, на пашне. К ней Борис тоже не пошел бы. В ее улыбке живет еще не человек, а «только попробуй».
Валя Огородникова еще в цехе. Оставшиеся четыре часа она совсем не отойдет от станка. Лоб ее, под тонкой прядкой волос, начнет лосниться. Ее красивые ноги неподвижно будут стоять на деревянной подставке, белые, чересчур белые для промасленной юбки и массивного черного ДИПа. Лучший токарь завода. Она нужна заводу. И она очень нужна Борису на заводе. Со своими шутками, со своими улыбками. А сейчас? Этой ночью? Окажись рядом, что нашла бы Она сказать Борису? Или что бы Борис открыл перед ней?
Он не поднимался на тротуар. Шел сбоку. Земля, утоптанная тысячами ног, утрамбованная и подметенная ветром, была жестка.
И Борису больше всего хотелось бы сейчас быть с Галимбиевским. Он не знал почему. Может, потому, что Галимбиевский не удивился бы его появлению, не стал расспрашивать, зачем пришел, а просто сказал бы: «Притулиться некуда, челка?» Галимбиевский понимает Бориса. Он знает, что Борис бывает голодным, что у него уже кончились все деньги. Ведь это он сказал однажды в обеденный перерыв:
— Что ты все от своих обедов прячешься? Волю тренируешь? А у меня вон карточка пропадает. За пять дней хлеба не выкупал… — и достал из кармана корешок с неиспользованными талончиками. — Настоишь — выдадут…
Борису хочется походить на Галимбиевского. Быть отчаянно независимым, красивым, холодно насмешливым. Носить кожаную расстегнутую тужурку. Борис любит в Галимбиевском улыбку, которой тот улыбается девчатам, его мягкую ловкую походку. Хотя Галимбиевский невысокий, но он будто нависает над девчатами своей улыбкой. Он всегда находит, что сказать им. Девчата стесняются поднять к нему лица и улыбаются не ему, а себе. Он им нравится.
Но Галимбиевский никогда не приглашает к себе Бориса. У него есть свои друзья.
У самого дома Борис замедлил шаги. Ему вспомнилась сестра и последнее письмо от нее.
«…ни к чему я здесь привыкнуть не могу. Все еще живу дома. Скоро ты уедешь, и ничего там нашего не останется. Борька, может, ты оставшиеся вещи продашь. Будешь питаться лучше. Только сколоти какой-нибудь ящик побольше и уложи в него папины книги и все бумаги. И оставь его в нашей комнате. Пусть там останется. Пусть стоит. Ты попроси. Хотя бы в кладовке. И мы будем считать это нашим домом. А то куда папе после войны возвращаться…»