Убедить лагерного врача походатайствовать о назначении в обслугу при больничном бараке, Алеше не представляло труда. Старый доктор, воевавший еще в первую мировую войну, сначала был приятно удивлен, когда Алеша отвечал ему на вопросы на прекрасном берлинском диалекте, однако еще более поражен, узнав при каких обстоятельствах молодой солдат потерял правую ступню и продолжал воевать. Старые прусские офицеры ценили храбрых солдат и уважали достойных противников. Правда, эта война совсем другая, но этот парень не похож на фанатика-большевика. Доктор считал, что фанатизм своего рода психическое заболевание, основанное более на чувственном воображении, экзальтации, свойственное скорее животному началу, способствующее элементарной дрессировке. Он брезгливо морщился, слушая речи фюрера или читая урапатриотическую нацистскую блевотину в газетах, от которой эти тупоголовые недоучки орали до хрипоты «зиг хайль.»
Алеша получил место истопника при больничном бараке и быстро втянулся в будничную лагерную жизнь.
В первую субботу декабря в лагере почувствовалось какое-то напряжение, суетливость. Сначала Шнитке гонял охрану, проверял оружие, выправку, действия в чрезвычайных обстоятельствах, а на следующий день охрана нещадно гоняла уборщиков по всей территории лагеря. Лагерь готовился к визиту инспекции. Для уборки территории, чистки бараков, подбелки кирпичей у дорожек к комендатуре и столбиков у главных ворот были выделены несмотря на воскресный день группы провинившихся по мелочам пленных. Хотя по календарю был декабрь, но русским, привыкшим к холодным снежным зимам, эта слякотная повислянская погода при температуре в один — три градуса около нуля, скорее напоминала позднюю осень где-нибудь в средней полосе России. Туман мелкой сыпью капелек оседал на лица, руки, одежду, быстро превращая ее в тяжелый панцирь, который скорее охлаждал, чем укрывал тело от непогоды. Руки и ноги зябли, носы краснели и на конце их то и дело собирались капли ни то атмосферного конденсата, ни то естественной «росы», истекающей при такой погоде у любой живой твари из ноздрей. Уборщики матерились, кляня охрану, заставлявшую в который раз прочесывать территорию в поисках занесенных ветром нивесть откуда клочков бумаги, старых, докуренных до самых губ «бычков» и другого мелкого мусора. Только перед вечерним апелем закончилась подготовительная лихорадка.
На следующий день, часов около десяти утра, у ворот лагеря остановились три автомобиля — темнозеленый опель-капитан, черный роскошный с длинным капотом хорьх, подмигивающий из своего нутра красным сафьяном сидений, и еще один черный опель-капитан. Охрана у ворот, быстро проверив полномочия посетителей, пропустила машины на территорию лагеря, и они медленно подъехали к зданию лагерной канцелярии. Видимо пассажиры автомобилей были несколько шокированы негостеприимством хозяев, так как гостей у входа в канцелярию не встречали ни начальник лагеря, ни дежурный офицер. С минуту машины стояли у входа, как бы замерев, но потом из зеленого опеля вышли двое в форме СС и, услужливо отворив заднюю дверцу хорьха, помогли выбраться на свет божий рослому, слегка пополневшему старшему начальнику. Судя по машинам, на которых прибыла комиссия, ее возглавлял офицер в ранге не ниже, чем начальник подотдела, а то и отдела РСХА.
Инспекторы вошли в здание, но пробыли там недолго. Как только руководитель инспекции штандартенфюрер Ганс Леманн переступил порог здания канцелярии, он услышал звуки приятной музыки, доносившейся из кабинета начальника лагеря гауптштурмфюрера Уго Шнитке. Возмущенно хмыкнув, он дернул на себя дверь и вошел в кабинет. То, что он увидел, сначала его изумило, а затем повергло в бешеный гнев. Посреди комнаты, лишенной какой бы то ни было мебели, лежал богатый старинный персидский ковер. На атласных подушках, скрестив ноги по-турецки, сидел в расстегнутой тужурке, вывалив наружу желтый волосатый живот, гауптштурмфюрер Шнитке. На голове у него была красная алжирская феска с кисточкой, во рту торчал мундштук кальяна, приятно булькавшего и испускавшего дурманящий аромат восточных зелий. Глаза гауптштурмфюрера слегка прикрытые веками, туманились кейфом, а на устах его блуждала улыбка блаженства.