— Она на линии хребта…
спускается вдоль склона…
пересекает долину…
ложится…
снова идет…
она поднимается на другой берег…
И, слушая эту поэму, мы целый день ждали в надежде, что пантера вернется на наш склон. Она двигалась медленно — впереди у нее была жизнь. А у нас — терпение, которое мы посвящали ей.
В сумерках мы увидели ее снова в «бойницах» хребта. Пантера лежала, потягивалась, потом поднялась и ушла вразвалку. Хвост хлестал воздух и изгибался, вырисовывая вопросительный знак: «Выстоит ли мое царство перед напором ваших государств?»
Исчезла.
— Они живут восемь лет и большую часть жизни спят, — сказал Мюнье. — Когда предоставляется возможность — охотятся, пируют, а потом целую неделю постятся.
— А когда не охотятся?
— Дремлют. Иногда по двадцать часов в сутки.
— Они видят сны?
— Кто знает?
— Когда они смотрят вдаль, они разглядывают мир?
— Думаю, да, — сказал он.
В каланках Касси я часто наблюдал за эскадрами чаек и спрашивал себя: смотрят ли звери на пейзаж? Белые птицы на полной изготовке держали старт и взлетали над закатным солнцем. Всегда исключительно чистые: незапятнанный пластрон, жемчужные крылья. Они разрезали воздух, не хлопая крыльями, паря на атмосферных слоях над полыхающим горизонтом… Они не охотились. Казалось, птицы любуются зрелищем — вопреки убеждению, что животные полностью подчинены инстинкту выживания. Как бы ни был рационалистичен человек, чайкам трудно отказать в «чувстве прекрасного». Назовем чувством прекрасного счастливое осознание того, что ты живешь.
В жизни пантеры чередуются кровожадные нападения и блаженные сиесты. Я представлял себе, как, наевшись, она растягивалась на известняковых плитах и мечтает о мирах, где много дымящегося мяса, оно все — для нее, и не нужно прыгать на жертву, чтобы получить свою долю…
Пантера живет восемь лет, и жизнь ее полна: тело — чтобы наслаждаться, сны — грезить о подвигах. Примерно так Жак Шардон понимал предназначение человека в «Небе в окне»: «Достойно жить в неопределенности».
— Это ж прямо про пантеру! — сказал я Мюнье.
— Погоди! — произнес он. — Можно допустить, что звери наслаждаются солнцем, полнокровием и блаженным отдыхом, можно им приписать осознанность чувств — я делаю это первым! — но не надо воображать, что им ведома мораль.
— Наша человеческая, слишком человеческая мораль? — уточнил я.
— Вот ее у них нет.
— Порок и добродетель?
— Им нет до этого дела.
— Чувство стыда после убийства?
— Невозможно себе представить! — подхватил начитанный Лео.
Он вспомнил фразу из Аристотеля: «Каждому зверю положена своя доля жизни и красоты». Одной формулой философ характеризовал в «Истории животных» все взаимоотношения живых существ в дикой природе. Участь животных Аристотель сводил к жизненным функциям и к совершенству форм, никакие рассуждения о морали здесь неуместны. Интуиция философа была великолепна и совершенна, суждения взвешенны, он излагал предельно внятно и исчерпывающе — как подобает греку! У каждого в природе свое место, животные не преступают границ, что очерчены эволюцией, которая движется на ощупь и стремится к равновесию. Каждый зверь — часто целого, гармоничного и прекрасного. Каждый зверь — драгоценность в короне. А диадема должна окропляться кровью. И в этой системе правил нет места ни морали, ни кровожадной жестокости. Мораль изобрел человек, которому было и есть в чем себя упрекать. Жизнь напоминает партию в микадо, а человек оказался слишком груб для столь тонкой игры. Он применяет насилие, далеко не всегда обусловленное необходимостью выживания. Более того — его насилие выходит за пределы им самим установленных законов!
«Каждый зверь сеет свою долю смерти», — мог бы добавить Аристотель. Двадцать три века спустя этот постулат подтвердил Ницше в «Человеческом, слишком человеческом»: «Жизнь происходит уж точно не из морали». Нет, у истоков жизни стоит сама жизнь, ее непреодолимое стремление к самоосуществлению. Звери в нашей долине, все звери на свете живут за пределами добра и зла. Их не обуревает жажда первенства или власти.
Их насилие порождено не яростью, их охота — не травля.
Смерть в природе — всего лишь трапеза.
— Я нашел пещеру в двухстах метрах над трассой. Встанем там — это лучший вид на восточный склон.