И пытливо взглянула на меня. Я качнула головой, челка прядями мотнулась за движением. Яринка спрашивать не стала — и так ведала, в метель во мне разума не остается, ведет меня воля проклятия, и все, что в метель случится, я не вдруг вспоминаю. Про то, что, волком став, я не сразу самое себя вспоминаю, она, впрочем, тоже ведала. И не отвращало ее от меня то знание. Не пугало.
Мы впервые столкнулись, когда лесовковская лекарка перед метелью, когда уже близок был ее голос, в Лесу заплутала. Я тогда ее из Леса, почитай, на себе вынесла. А она не испугалась — ухватила за загривок, к боку боком привалилась, да так, уцепившись, и шла через валежины-буреломы. В другой раз уже сама меня позвала, отчаянная. Хлеба вынесла, сыра домашнего. Хоть и не нуждаюсь я в пищах зимой, а все ж, сама не ведала, сколь стосковалась по хлебу.
Я, кажется, тогда себя и вспоминать начала.
Так вот и повелось с тех пор. Она меня часто звала — то за снежноцветом, то к Границе эльфийской вдвоем сходить. И говорила — не как со зверем говорят, с тварью неразумной, а как… Будто с человеком беседу вела. Странным, иным, а все едино — с человеком. Не велик в Яринке магический дар, зато иного дара боги щедро отмерили. С тех встреч я возвращаться начала.
В тот год я проклятие переломила.
Первый-то год и поныне вспоминается лоскутным одеялом, рваными клоками тумана. Я вовсе собой не володела, хуже зверя бессмысленного была. Но пока стая рядом была — и я общим разумом держалась. Страшен тот год мне был, а лето — и вовсе жутью встало. Палил меня летний жар, топило ясно солнышко — а растопить не могло. И маялась я, и последнее разумение теряла. Голод меня гнал лютый. Это зимой снежному волку окромя морозу, иной пищи не надобно, силы кругом вдосталь разлито. Летом же… Все живое, что на глаз попадало, рвала. Всей удачи — что жилья людского я звериным наитием сторонилась, вело меня в глушь, в чащобы непролазные. А то ведь…
Хуже бешеной была. Удержу не ведала.
Как зима пришла — так и полегчало. Но все едино…
Только в третью мою волчью зиму, со встречи с лекаркой, я-Нежана началась. Потихоньку, помалу, начало пробуждаться во мне человеческое. Поперву разум у проклятия отвоевать удалось. Вослед разуму память возвертаться стала. Не вся, и не быстро — но мне и того достало. Начала я у спутавших меня морозных струн по шажочку, по пяди, отвоевывать самое себя. А как истаял снег в полях, так и сошла с меня снежная шкура. Сама сошла, я трудов к тому не приложила. Я-то с испугу, сызнова в в волка оборотиться попыталась — и хоть удалось мне это, а все ж, всем нутром поняла, недолго мне волком гулять осталось. Тогда-то и притекла я к Яринке за помощью. А она и помогла.
Долго она меня тогда в бане отогревала, все в толк взять не могла, что не страшен мне мороз, хоть и голышом по снегу гуляй — не застужусь я, не обморожусь. Об ту пору я самое с себя мало помнила. А имя прошлое и вовсе забыла, как не было — вот и поименовала меня добрая лекарка Снежаной…
Но то дело минулое. Я отогнала мысли лишние, не об том нынче думать след.
— Искал меня Колдун? — вопросила, а сама и глаз на лекарку не подняла. Ложку в каше разглядывала, будто важнее той ложки ничего и нет.
— А как же! — отозвалась подружка, и я явственно расслышала ухмылку в ее голосе. — Они в Боровищах в доме старосты стояли, старостиху Горд Вепрь о тебе и расспрашивал.
И я против воли ухмыльнулась этим ее словам — до того ядовитой была прозвучавшая в них ласковость. Да и то — старостиха Лугана, пожалуй, расскажет.
… Когда Яринка поняла, что не совладать ей в одиночку с моей тайной, она к матушке Твердиславе на поклон притекла. Просила ее меня своей дальней свойственницей признать, чтоб за свою могла я в селище сойти. Удивила ее Твердислава, а меня удивила так и вдвойне — пала мужу в ноги, просила, как за свою кровь просят, и уломала-таки дядьку Ждана принять в свой дом чужачку, чудище лесное. Перед людьми родней назвала. Много позднее уже поняла я, что не за так Твердиславу матушкой кличут. Она в своем роду всем за мать. Вот и откликнулся мне тот малец, что пошел снежного волка добывать, да вживу из Седого Леса воротился. Дядька Ждан поддался, все ж жену он крепко любил, рукой махнул — делайте, мол, что хотите! Только имя мне велел Нежану сменить, проворчав:
— Вы бы, дуры, ещё Волчаной кликать стали!
Но да не об дядьке Ждане речь, а об том, что Твердислава прямо предупредила — не выйдет у нас просто отмолчаться, надобно как-то люду объяснить, кто я есть да откель взялась. И постановила — надо помощи искать.
В Боровищи мы отправились, лишь только дорога просохла. Твердислава просила Лугану замолвить за меня словечко: буде речь зайдет, подтвердить — да, мол, была у лесовиковской трактирщицы такая дальняя родня. И слово за слово, но вытянула старостиха из Твердиславы всю правду. Яринка, было, увиливать взялась — но матушка Твердислава только взглядом повела, и лекарка притихла. Я же и вовсе молча у стеночки сидела, мне тогда молчалось легче, чем говорилось, все я к людям близ себя привыкнуть не могла.