Пермяков уже суетился у вездехода, то возникая в свете фар, то снова исчезая. Едва они забрались в кабину и захлопнули дверцу, вездеход круто развернулся на месте, осветив фарами промерзшие стены полузанесенного здания, верхушки елей, торчавшие из сугробов, и резко рванул с места.
Откинувшись на сиденье, Левашов закрыл глаза. Итак, опять задание, опять он несется куда-то, и время для него отсчитывается иначе, чем для остальных людей. Они с Пермяковым оказались в том промежутке времени, когда час, сутки, день, ночь не имели почти никакого значения, потому что все было подчинено одной цели — найти и задержать человека, у которого в чемодане лежат пятьдесят тысяч рублей. Или же наверняка убедиться в том, что задержать они его не смогут.
Если бы Левашов попытался определить свое состояние, то вряд ли он смог бы сделать это легко и уверенно. Была, конечно, озабоченность, потому что в работе, которой он занимался, любое задание — это испытание. Каждый раз проверялось его умение поступать единственно правильно, независимо от того, даются ли на размышление доли секунды или нет даже этого времени. Конечно, было нетерпение, хотелось побыстрее оказаться на вокзале, в поезде. Было напряжение и, как это ни покажется странным, ощущение счастья — наступили именно те часы, ради которых он и выбрал эту работу. Чистый поиск. Потом будет составление отчетов, хождение по кабинетам, обсуждения, но это будет потом. А сейчас поиск, и ты опять куда-то едешь, и раскачивается на сугробах вездеход, и ревет над головой тайфун.
Левашов наклонился вперед и долго всматривался в ветровое стекло, в снег, бешено проносящийся в свете фар.
— Послушай, парень, — обратился он к водителю, — а ты не боишься задавить кого-нибудь? Видимость-то, как я понимаю, почти нулевая…
— Откровенно говоря, это единственное, чего я сейчас боюсь, — водитель улыбнулся.
— А случалось? — спросил Пермяков.
— Со мной — нет, — опять улыбнулся водитель. — А, черт! Опять дворники заклинило. — Остановив вездеход, он просунул руку наружу и начал очищать ветровое стекло. И за какую-то минуту, пока была приоткрыта дверца, всех в кабине запорошило снегом. Не отряхивая его, Левашов опять откинулся на сиденье.
Левашов приехал в эти края несколько лет назад, но до сих пор не пропало в нем чувство новизны. Странное волнение охватывало его при виде снежных заносов, летних дождей и туманов, при виде влажных сопок или прозрачных горных ручьев. Он полюбил остров еще там, на материке. Его форма напоминала Левашову магнитную стрелку гигантского компаса, а иногда — корабль или глубинную рыбу с костистой пастью. Он подолгу рассматривал карты острова, бормоча про себя незнакомые названия городов и поселков, а в людях, которые приезжали оттуда, невольно искал что-то необычное.
Левашов хорошо помнил день, когда он сел в самолет. Это было тихой сырой осенью. Шел мелкий дождь, и взлетная полоса блестела, как большой проспект, с которого вдруг исчезли дома, деревья, памятники. Осталась только прямая мокрая дорога, в которой отражались серые громады самолетов. По их клепаным бокам, будто покрытым гусиной кожей, рывками стекали капли дождя. Здесь, на земле, самолеты казались чужими и неуклюжими. Они угрюмо ждали, пока маленькие, суетливые люди закончат возню вокруг них, и можно будет освобожденно и восторженно оттолкнуться, и уйти к себе — в тяжелое сырое небо.
Потом, когда наступили сумерки, объявили посадку. Левашов медленно прошел через летное поле, ступая по бетонным плитам, по мелким морщинистым лужам, по листьям, занесенным с деревьев, окружавших аэровокзал. Листья казались выцветшими, они лежали на бетоне, бледные и размокшие. Левашова обогнал электрокар, и оранжевая куртка водителя тоже казалась какой-то бесцветной.
В свете прожекторов тускло поблескивало брюхо самолета. Концы провисших крыльев скрывались где-то в тумане. И конца очереди у трапа тоже не было видно. Вереница людей, казалось, шла через поле, выходила на шоссе и тянулась, тянулась до самого города, будто к трапу выстроилось все его население, будто объявление о посадке прозвучало не только в аэропорту, но и в домах, на заводах, улицах.
Но вот по телу самолета пробежала нетерпеливая дрожь, он дернулся, пронесся по полосе, оттолкнулся и, будто успокоившись, ушел в туманное небо. Где-то внизу, под маскировочной сеткой дождя, текла широкая река, теплились огоньки бакенов, катеров, барж. Через несколько минут показались звезды. Самолет продолжал набирать высоту.
В Москве стоял мороз, и прозрачная поземка мела по белесым плитам аэродрома. В ночном воздухе самолеты уже не выглядели угрюмыми существами из другого мира. Они сверкали разноцветными огнями, будто приглашая к празднику, тревожному и неожиданному. В душу невольно закрадывалась робость, боязнь оплошать, не оправдать собственных надежд на самого себя.