— Какое слово?! — удивился Хажи-Бекир.
— Ты же сегодня клялся выдать за меня дочь. Ну, дочери нет — так ты привел свою жену. Вот ты какой добрый! — восхищенно сказал Адам, провожая гостей. У дверей он обернулся к Хеве. — А ты, дорогая, приготовь добрый ужин: надо же нам отметить такой день!
— Ну и противный у тебя голос... — промолвила Хева.
— Что голос, родная! Селезень некрасиво крякает, да нежно любит...
— Смотри-ка, говорит как настоящий муж! — засмеялся Шахназар.
— А что ж?! — весело возразил Адам.
— Ну-ну, валяй! — сказал Хажи-Бекир, довольный, что все наконец уладилось, и, оглянувшись, добавил: — А ты, Хева, не давай себя в обиду.
— Еще чего! — буркнула Хева, разжигая огонь в очаге. — Хватит с меня обид: сыта по горло...
— Зачем обижать?! — заголосил Адам. — На руках буду ее носить!
Мулла и могильщик так и прыснули, представив Хеву на руках у маленького горбуна: шутка была превосходной.
И только Хева даже не улыбнулась. Всегда безропотная, она делала все, что приказывали родители; потом вышла замуж и стала делать все, что приказывал муж и что должна, по ее представлениям, делать жена: стирала белье, доила корову, готовила еду, прибирала в доме, стелила постель, точила долота, которыми муж выбивал орнамент и надписи на каменных надгробьях.
Адам проводил гостей до сакли Хажи-Бекира, где Шахназар вскарабкался на коня; тут мулла впервые увидел на парикмахере хорошую каракулевую папаху и сразу попросил охрипшим от жадности голосом ее продать. Однако благодарный и щедрый горбун предложил обменяться; впрочем, папаха муллы была еще не слишком поношенной...
Довольный Шахназар уехал в ночь, мурлыкая в бороду известную песню: «Хорошо, когда все хорошо, когда светит солнце, хорошо, когда в небе месяц, хорошо, когда в кармане деньги! Легко шагать, легко дышать, легко быть умным, когда есть деньги!..»
А парикмахер поспешил в сельмаг, чтобы купить к ужину такую же бутыль, какую видел сегодня в руках Хажи-Бекира: человек неопытный, он думал, что жен необходимо поить светлым геджухским вином.
А когда с бутылью вернулся домой и открыл дверь, застыл, не веря глазам: в комнате было прибрано, чисто, уютно и тепло, в очаге весело потрескивали дрова и плясало золотистое пламя, на огне кипел котел, а у очага сидела Хева и готовила приправу к чечевичной похлебке. Пораженный, стоял горбун, не смея переступить порог. «Вот что значит женщина в доме!», — думал он очарованно.
— Что стал? Заходи! — сказала Хева. И Адам вошел в комнату.
СЛУХИ РОЖДАЮТСЯ НА ГУДЕКАНЕ
А Хажи-Бекир, чтоб сократить ожидание, сразу лег спать. Но было в сакле непривычно тихо, не слышалось рядом дыхания Хевы, комната казалась пустой и неуютной, и могильщик тщетно ворочался с боку на бок. Не стерпев, оделся Хажи-Бекир, плюнул в сердцах и обещал Хеве завтра же добрую порку, а пока пошел, чтоб скоротать вечер, на сельский гудекан — место, где собираются жители села побеседовать, обменяться новостями, сообща подумать над происходящим в Шубуруме, в Дагестане, на всем земном шаре и даже в космосе.
Шел Хажи-Бекир темными проулками, изредка освещенными скудным светом из окна сакли, шел, гремя камнями, оступаясь, но было все это ему привычно, обыкновенно; и Хажи-Бекир никогда не думал, что можно жить иначе, что где-то есть освещенные улицы, асфальтовые дороги, сады и парки, кино, театры, концерты, выставки... Пока человек не знает, что есть в мире апельсины, он довольствуется морковкой. Многим в ауле казалось, что им хорошо живется — есть хлеб, есть во что одеться, есть сакля, есть очаг, есть куры, есть козы и даже бараны... Столетия могли бы пройти над Шубурумом, и все оставалось бы прежним. Беда, когда человек спокоен, когда покидают любознательность и дерзость, горячее недовольство собой и другими: стареет тогда человек, обрастает жиром да ленцой, из живого существа делается полурастением, которому довольно тепла да пропитания...
Шубурумский гудекан уютно устроился под навесом веранды сельского охотника Кара-Хартума. Как известно, горская сакля по второму этажу опоясана поднятой на столбах верандой. Вот здесь-то под верандой и лежат в беспорядке камни да бревна, на которых сидят собеседники. Когда охотник дома, он ставит на окошко в первом этаже керосиновую лампу... В Шубуруме все еще нет клуба, хоть и не раз решали всем миром, что клуб надо построить. Вот и приходится довольствоваться гудеканом под верандой, а редкие киносеансы да лекции устраивать в мечети. Впрочем, люди не ропщут: на гудекане собирались отцы, собирались и деды, и оттого здесь все вроде бы даже мило сердцам внуков.
Сегодня тут много народу. В горном ауле под самыми снегами Дюльти-Дага вечера холодные, и люди одеты тепло, все больше в тулупах с длинными рукавами. На самом почетном камне восседает худощавый старик Али-Хужа. В прошлом был Али-Хужа красным партизаном, в схватке с турками при ауле Маджалис потерял большой палец на правой руке, но и теперь, забывшись, иной раз восклицает: «Во!» — и выставляет правый кулак без пальца. Был Али-Хужа горячим энтузиастом новой жизни, первым спустился с гор на всенародную стройку, когда рыли Октябрьский канал, чтоб оросить засушливые земли у Каспия. Но и он с годами поутих и выдохся среди спокойных, самодовольных шубурумцев, стал просто сельским балагуром. Но в этом есть у него неугомонный соперник, старый Хужа-Али, с которым, говорят, со дня рождения Али-Хужа еще ни разу не сошелся во мнениях. Скажет Али-Хужа, что это белое, а Хужа-Али уже протестует: «Неправда, черное!» И никакие посредники — маслиатчи — не могут их привести к общему знаменателю. И, пожалуй, к лучшему: ведь из белого с черным только и может получиться серость. Впрочем, сегодня Хужа-Али на гудекане нет, и оттого беседа тише обычного и серьезней: говорят о переселении вниз, на равнину. Али-Хужа жалеет, что не смог утром прийти на собрание.
— Я бывал на равнине, — говорит, — видал, какой поселок поставили наши прежние соседи. Можно так сказать: стали люди, наконец, людьми! Виноградники такие, что за день не объехать на машине. В каждом доме вода, канализация, чистота, уют, в окна заглядывают деревья, птицы на все голоса заливаются... И в каждом доме кино.
— Какое кино? — спросил кто-то, почесывая затылок.
— Называется те-ле-ви-зор. Лежи на диване и смотри, что делается в Африке, в Америке, в Махачкале, во всем мире...
— Во всем мире?!
— Да, только наш аул там не показывают. Эх, жаль, я не был на собрании! Уж я бы сказал.
— И без тебя говорили! — возразил Одноглазый Раджаб, кладовщик: он заново перестроил свою саклю и теперь не желал никуда переселяться. — Не беспокойся, всех спросили — да или нет!
— И ты сказал «нет»?! Ишак длинноухий! Ну, что хорошего в этой свалке камней? — Али-Хужа повел рукой вокруг. — Не спрашивать, а гнать надо всех отсюда, гнать в шею...
— На то и Советская власть, чтоб спрашивать, — ответил Раджаб, развертывая газету и пытаясь читать в слабом свете, падавшем из окна сакли.
— Осла тянули в рай — уши оборвали, оттаскивали назад — хвост оторвали. Разума у нас мало! — горько заключил Али-Хужа. — Э, да что говорить, из слов плова не сделаешь... Дай-ка кусок газетки, скручу цигарку.
Вот тут и подошел сельский могильщик Хажи-Бекир. Хоть и шел он, важно переваливаясь, а на душе скребли кошки: вдруг здесь уже знают, что случилось с ним нынче?! Но, видно, никто не знал, и Хажи-Бекир, учтиво поздоровавшись, присел рядом с Раджабом.
— Чего уткнулся в газету, как лошадь в торбу с сеном? — снова повторил Али-Хужа. — Дай, говорю, бумажки...
— Погоди, почтенный! Тут новости... — отмахнулся кладовщик.
— Какие там еще новости! Все новости знаем...
— Еще человек полетел в космос, — вставил Искендер, секретарь сельсовета.
— А что ж, вполне может быть, — согласился Али-Хужа.— Я своими глазами видел — там на равнине, — как без наседки выводят цыплят. В наше время этим не удивить.