Были в ауле заботливые хозяйки, которые в этот ранний час уже возвращались с узлами травы: из травы торчали рукоятки серпов. Устало шли горянки, согнутые ношей, а мужчины стояли у саклей и хвастались друг перед другом: «Моя-то, моя: больше всех тащит! Вот жена так жена!»
Да, здесь, в горном ауле, все лежало на женских плечах. И не только потому, что машинам здесь не проехать, не развернуться, а вьючных ишаков мало, но и в силу давнего обыкновения. «Ишак в хозяйстве — лишняя забота, — говорили горцы. — Зачем? Слава аллаху, в доме есть жены, сестры, невестки...» И горянки с малолетства привыкали к тяжелому труду, им и в голову не приходило возмущаться или протестовать, ведь так живут все! Здесь, в горах, каждый работал сколько мог, насколько хватало сил. Иначе нельзя: лето короткое, не поработал до седьмого пота — зимой придется ох, как туго. Лишь у служащих сельмага и сельсовета, больницы и школы, у парикмахера был свой рабочий день, а дома их семьям приносила отдых только ночь.
Один сельский могильщик жил в ауле свободным художником: ложился, когда вздумается, и вставал, когда захочется. В конце концов люди помирают не каждый день. А заготовлять много надгробий впрок не следует: заказчики начнут перебирать и капризничать... Да и могут счесть недоброй приметой: «Ох, скажут, сколько смертей ты желаешь аулу!»
Легко было бы Хеве управиться с несложным хозяйством Адама: ни коровы, ни овец, ни кур, ни собаки; даже кошка не трется у ног в сиротливой сакле парикмахера. Но то и дело застывает рука Хевы с поленом, которое надо подложить в очаг, с тряпкой, которой она стирает пыль в стенной нише. Застывает рука, а на лице появляется странная, смущенная улыбка. Словно удивляясь, поведет Хева плечом, вздрогнет, оглянется в пустой комнате и укоризненно покачает головой: что-то, мол, неладное делается с тобой, Хева! И снова кипит работа в ее сильных, проворных руках. А там опять остановится и оцепенеет. Вот взяла осколок зеркала (говорят, у сапожника нет сапог, а у парикмахера доброго зеркала), взяла зеркало и смотрится в него с удивлением и любопытством.
Тут постучали в дверь. Хева поспешно положила зеркало и обернулась.
— Входи, чего ж ты стучишься в свою саклю, — громко сказала она.
Дверь открылась, но вошел не Адам, вошла сельский врач Айшат, которой доверено здоровье шубурумцев. Как истая горянка, Айшат усердна, заботлива, она ведет прием в амбулатории, лечит в больничке на четыре койки, ходит по вызовам на дом, проведывает больных и без приглашения: словом, не исполняет обязанности, а живет и волнуется. Вот и сейчас она прибежала в отдаленную саклю, испугавшись, что Адаму стало плохо, а человек он одинокий... Вчера велела Адаму вторично явиться на прием, горбун не пришел, и встревоженный врач уже стучится в саклю...
— Хева?! — воскликнула Айшат, переступив порог.
— Да... — смущенно ответила Хева. Были они давние подруги и не раз, бывало, вместе готовили в девичьей комнате пельмени — курзе. Но по-разному сложилась судьба: Хева рано бросила школу, помогала матери, а там выдали замуж за мрачного Хажи-Бекира; Айшат сумела одолеть науки, стала даже врачом, а все еще только мечтает о женихе, который должен быть человеком необыкновенным и, конечно, не шубурумцем. И теперь, когда подруги встречались, Хева становилась робкой и смущенной, может быть, оттого, что Айшат считалась в ауле большим человеком.
— Ты здесь?
— Да...
— Как ты сюда попала?!
— Садись, подружка, — тихо сказала Хева, улыбнулась, потянула Айшат за рукав к тахте. — Давно мы с тобой не сидели рядышком. — Хева приложила ладони к зардевшимся щекам. — Правда, я сегодня не такая, как всегда? Да?
— Правда... А что случилось?
— Ой, прямо стыдно тебе рассказывать... Понимаешь... Ну, словом, меня выдали замуж.
— За кого?!
— За Адама.
— Как?! Ничего не понимаю! Ты же была замужем за Хажи-Бекиром!
— Ну, это было вчера. Да ты послушай...
И Хева стала рассказывать. Айшат слушала, и негодовала, и возмущалась, и замечала, что раз Хажи-Бекир обварился, надо его вызвать в амбулаторию; и никогда не думала, что еще молодой человек, всего-то Хажи-Бекиру тридцать лет, может быть таким идиотом; наверное, все-таки виновата профессия могильщика; ну, а что же Адам?
И в голосе врача явственно прозвучало любопытство.
Тут Хева смутилась окончательно.
— Понимаешь, он совсем, ну, совсем не такой...
— И Адам не такой?! И ты?
— Ну, понимаешь, совсем не такой, как Хажи-Бекир, как отец, как все другие мужчины в нашем ауле...
— Ах, ты вот о чем! Ну, конечно, не такой. Он, бедняга, больной...
— Ой, Айшат, я вовсе не о том... Да он, может, лучше здорового! Он же совсем-совсем другой...
— Ну, какой же он, Хева? Странный, что ли? Да?
— Ну, может быть, да, немножко чудной... Понимаешь, всю ночь, всю-то ноченьку напролет он говорил, говорил, говорил.
— Воображаю! Ты, наверное, измучилась...
— Нет! Совсем нет... Я засыпала, просыпалась, опять засыпала, а он чирикал, щебетал, ворковал...
— А ты хоть расслышала, что там... говорил Адам?
Хева снова прижала ладони к горячим щекам и опустила глаза.
— Разные... слова...
— Ой, Хева! — воскликнула в отчаянии Айшат. — Легче принять ребенка у роженицы, чем поговорить с тобой. С этим каменным пугалом, с Хажи-Бекиром, ты вовсе разучилась говорить!
Хева подняла глаза: удивленные, недоуменные, сияющие.
— Не сердись, подружка! — тихо попросила она. — Я скажу тебе... Он говорил слова, которые я слышала разве только в детстве.
— В детстве?!
— Да, от матери... И больше никогда; понимаешь, никогда; Я уж и позабыла их. А теперь...
Хева вдруг поднялась, выпрямилась, провела ладонями по груди, по бедрам, спросила зазвеневшим тревожным голосом:
— Вот ты скажи мне, скажи правду, подружка: я ведь ничего? Я ведь еще красивая? Да?
— Ты очень красивая, Хева, — ответила Айшат неуверенно; сильно хотелось ей ободрить, поддержать подругу. Так бывает весной, когда разорвутся тучи, и солнце пригреет на лесной опушке какую-нибудь дикую сливу, и в одну ночь зашевелятся и приоткроются, как сонные глаза, бутоны, и выглянут на свет нежно-розовые лепестки. Кто захочет морозным дыханием убить их нежную красоту? Айшат глядела на Хеву и в самом деле чувствовала, что она стала другой: непосредственной, свободной, веселой, гордой! Перед Айшат стоит молодая женщина, которая вдруг ощутила свою привлекательность и силу.
— Конечно, я не Ширин, ради которой рушил скалы Фархад; не Лейла, которую искал и не мог найти Меджнун, но я...
— Ты лучше, ты — Хева! — обняла ее Айшат, привлекла, снова усадила на тахту рядом.
— Я сказала неправду, Айшат,— говорила Хева, блестя глазами. — Он говорил и те слова, мамины, которые я слышала маленькой, ребенком. Но еще он говорил много-много и других слов, которых я в жизни не слыхала, даже не знала, что такие бывают...
— Скажи, подружка! Ну, припомни... Ну, хоть немножко.
Айшат разбирало любопытство.
— Я же не могу так красиво говорить. И слышала-то первый раз! Ну, хорошо, хорошо, попробую вспомнить... Постой, постой! Кажется, так... — Хева, запинаясь, произнесла: — «Ты не тем дорога для меня, что телом стройная, легкая, а тем, что душой ты прекрасная и шепчешь ласковые слова...»
Она подумала и заключила:
— Как будто бы так...
— Да это же стихи! — воскликнула Айшат.
— Ну, значит, стихи, — согласилась Хева. — А скажи, подружка, может быть... Может быть так, что Адам... Ну, сам придумал... эти стихи?
— Не думаю! — осторожно возразила Айшат. — Как будто бы я читала их в книжке.
— Тебе виднее. Наверное, так... — но тут же запротестовала: — А все-таки я знаю, я уверена, что Адам может и сам придумать, сочинить стихи! И вовсе он не бедный, не больной, нет! Он самый здоровый, самый богатый в Шубуруме. И должно быть, не только в Шубуруме! Да!