На третий день Надя принесла обед, когда я снова был один; Шуганович отправился в пропагандистский поход по деревням — перед севом поговорить с селянами о нашей, партизанской весне. Будыка руководил строительством тайных складов. Я начал уже вставать. Сидел у приемника и ловил Москву, чтоб послушать последнюю сводку с фронтов. Нам приходилось экономить батареи, и приемник наш чуть шептал. Чтоб что-нибудь услышать, надо было почти прижаться ухом к динамику. Я пригласил Надю послушать… Мы сидели голова к голове, едва не касаясь друг друга, и я больше прислушивался не к передаче, а к ее дыханию, пьянея от аромата волос, которые пахли ребенком и хвоей. Очень хотелось обнять ее. Но сдержался.
Возможно, она сама чувствовала опасность такого мужского окружения и инстинктивно искала защиты у того, кто сильней. Где ты был в это время, Павел? В разведке? Да, ты несколько дней не появлялся в лагере. Но ведь прошли месяцы. Три месяца, и за это время ты не собрался с духом сказать Наде и другим, что давно любишь ее, еще с техникума? Тебе она доверилась, с тобой поехала в лес, в таком положении, среди зимы. Ты мог стать ей ближе, чем кто бы то ни было. Какие мы были идеалисты все. Даже я. Даже суровая Рощиха. Кажется, в тот день Рощиха сказала:
«Зачастила что-то Надя к вам в землянку. Раньше силком нельзя было заставить пойти… Гляди, командир, не вздумай крутить амуры. Узнаю — милости не жди. Разделаю на партсобрании, как бог черепаху. Недостает нам еще морального разложения».
Наивная женщина! Хотела предупредить, а вышло наоборот. Взбунтовали ее слова, задели гонор, опять-таки командирский и мужской. Чтоб Рощиха мной командовала! Чтоб Рощиха указывала, что я имею право делать, чего не имею! Полюбить, выходит, не имею права! Потому что и здесь, в лесу, на войне, висит над головой ханжеская пропись. К дьяволу все прописи и условности! Я отвечаю за судьбу людей. Отвечу и за себя. И если это любовь — ничто не остановит меня, Рощиха, никакие твои предупреждения!
— …Ты все еще не спишь, Иван?
— Сплю.
— Я проснулась и сразу услышала, что не спишь. Я по дыханию твоему узнаю… А ты еще шептал что-то…
— Считал до тысячи, как ты учила.
— Что тебя расстроило? Выкинь все из головы.
— Там и так не очень-то полно.
— Постарайся ни о чем не думать.
— Стараюсь.
— Снотворного не дам, не жди.
— Я не прошу. Спи.
— Просись на работу, Иван. Просись. Ты терзаешь себя.
— Ты сама меня заводишь. Не мешай. Я буду спать.
«Не бросайте нас, Иван… Не бросайте». «Надя, успокойся. Кто вас бросит! Держись рядом». «Если что — застрели. Прикажи хлопцам, чтоб застрелили…»
«Что ты болтаешь? У кого поднимется рука?» «Иван, лучше смерть, чем попасть к ним. Лучше смерть…»
«Мы будем отбиваться до последнего патрона». «Дай мне пистолет. Дай мне пистолет! Я должна иметь оружие!»
«На тебе пистолет. И замолчи. Слышишь? У тебя — нервы».
«Нет. У меня ребенок. Ребенок у меня, Иван!»
Идет дождь. Шумит в искалеченных соснах. Мы лежим на опушке. Нас горсточка, семь или восемь человек. Но и в других местах — другие такие же группы. Это не прорыв из блокады. На прорыв мы уже ходили. Дважды. Не прорвались. Три дня нас молотили, что снопы цепами. Минами. Бомбами. Разнесли в щепу весь лес — последнее наше пристанище после перехода через Астаховские болота. Мы намеревались оторваться от них после недельного боя. Но у карателей тоже головы на плечах. Они разгадали наш маневр. Три дня полного окружения, полной блокады. Нечего есть. Нет патронов. Растаяла бригада. Эсэсовцам известны наши силы и возможности, и завтра они, наверное, прочешут лес с автоматами. Ждать нельзя. Единственный выход: спасайся кто как может! Нет, это не стихия. Это тактика, наша, партизанская. В самой чаще выкопали скрытую землянку, спрятали тех раненых, кто не может идти. Замаскировали. Не обнаружат собаки — кто-нибудь останется в живых. Вернемся, заберем, вылечим. Все остальные разбились на такие вот группки. Есть, кажется, даже по два человека. Без командирских приказов. Каждый выбрал, с кем ему идти и в какую сторону. Пойдет двадцать или тридцать групп. Кто-то наскочит на заставу карателей. Начнет неравный бой. Кто-то погибнет, Но под этот шум кто-то же и прорвется.