— Корольков знает, кого ему предлагают в заместители?
— А как же… Скажу больше: это его личная просьба.
— Странно.
— Что тебя так удивляет?
— У нас с ним сложные отношения. С войны.
— Что там у вас в отряде было? Бабу не поделили, что ли? — хохотнул Семен Семенович, хитро прищурив глаза под рыжеватыми, как бы выгоревшими на солнце бровями. Грубо дал понять, что знает все грехи Антонюка. Но, должно быть увидев, как посетитель изменился в лице, и зная его характер, укоризненно, по-отечески покачал головой и сказал добродушно: — Злопамятный ты человек, Иван Васильевич.
— Не злопамятный. Но к Королькову не пойду.
— Много потеряешь.
— Что я могу потерять? Пенсию?
— На пенсию твою никто не посягает, но если ты действительно хочешь работать…
— Я действительно хочу работать.
— То советую поразмыслить. Подумай. Поговори с женой, с друзьями. Не торопись. Зачем нам спешить? Иван Васильевич! Мы уже не молоды. В таком возрасте надо прощать обиды…
— …и замаливать грехи. — язвительно подсказал Антонюк. — Я это и делаю.
Он кипел, и это кипение, видно, почувствовал Семен Семенович. Встал с кресла, выпрямился, окинул взглядом кабинет, как бы подчеркивая свое величие, свой сан: не вздумай, мол, оскорбить при исполнении служебной миссии. Иван Васильевич сдержался: на кой черт ему лезть па рожон. Вышел взволнованный, но, пока шел по лестнице, почти успокоился. Даже не потянуло побродить, как обычно после таких разговоров. Забавляло неожиданное Семеново толстовство: «Надо прощать обиды…» Все-таки, видно, грызет тебя совесть. Хочется, чтоб тебя простили…
Была оттепель. Снег таял, он выпал ночью, и улицы не успели очистить даже здесь, в центре. Под ногами — скользкое месиво. В воздухе пахло весной…Ольга выслушала молча. Тяжело вздохнула:
— О боже!
— Чего ты вздыхаешь?
— Ничего, — и ушла на кухню.
Это ее «о боже!» хуже самых многословных упреков. Разозлился. Но и жалко было жены: она вбила себе в голову, что спасение его только в работе. От чего спасение? Мало он поработал? А теперь разве сидит сложа руки? Ольга вернулась. Сказала будто бы весело, будто бы в шутку:
— Если б я была, как другие жены, продолбила бы я тебе макушку за такие «взбрыки»… Ты хуже Васи, когда ему было семнадцать… В двадцать три он сам поумнел, а ты…
— Ольга, это не «взбрыки». Существуют принципы.
— Но я не такая, как другие. Во всем не такая. Нет. — И вдруг расплакалась.
Ивана Васильевича в первый миг слезы жены ошеломили: из-за чего трагедия? А потом разозлился:
— Не строй из себя мученицу! Мерзкая роль! Лучше уж ругай. Бей тарелки. Попрекай за все грехи! Я стерплю. Но ни ты и никто другой не заставят меня кланяться Королькову или Семену.
Дня через два после этого разговора случайно встретил на улице своего выученика, сотрудника, который лет шесть назад по собственному желанию поехал в совхоз, — Казимира Захаревича. Непоседливый такой парень был, худощавый, очень не любил заниматься бумагами и любил в командировки ездить. Иван Васильевич не видел его года три. Оба обрадовались встрече.
— Как живешь, Казимир?
— Разве по мне не видно? — Директор совхоза надул розовые щеки, ткнул в них кулаками, грохнул хохотом на всю многолюдную улицу.
— Черт побери, отчего вас так разносит? Я же знаю жизнь директора. Весь день на ногах… В пять встаешь, сразу на воздух…
— Так, может, от воздуха, Иван Васильевич? — зубоскалил Захаревич.
Слово за слово, то всерьез, то в шутку, — и почувствовали, что есть у них о чем поговорить, хочется посидеть. Прихватили бутылочку, отправились к Антонюку. Сперва хозяйничали сами. Потом вернулась с работы жена. Стол был накрыт заново, женскими руками, с обычным Ольгиным радушием. Когда славно поговорили — каждый из них умел и рассказать, умел и послушать другого (редкий талант) — и немножко выпили, Захаревич неожиданно предложил:
— Иван Васильевич, плюнь ты на все, и идем ко мне главным агрономом.