Выбрать главу

— Иван, как ты мог подумать? Разве я когда-нибудь подводил тебя? Выдал нашу тайну? Если б я хотел, так сказал бы Вите на свадьбе… Мы танцевали…

Напоминание о Вите передернуло Антонюка, резануло по сердцу больно. Объяснять этому человеку, что такое настоящая трагедия, не мог, не имел сил. Силы нужны, чтоб как-нибудь удержать себя в руках и выяснить… Для себя выяснить. Никого не покараешь. Ни по какому кодексу. Ни по уголовному, ни по моральному. Написанное — правда. Наоборот, сам он достоин кары за то, что утаил ее, правду, выдумал свое отцовство. И Надя… Выяснить хочется одно: зачем было написано это письмо? С какой целью? Он же просил как друга, как человека.

Неслышно отворилась дверь — и вкатился Клепнев, как всегда с усмешечкой, веселенький, неся новый анекдот, который должен был смягчить шефа, если тот почему-нибудь разгневан. Будыка тяжело поднялся, выбросил через стол руку с письмом.

— Ты писал?

Клепнев посмотрел в глаза Антонюку и, не взглянув даже на письмо, не взяв его, ответил с наглой улыбкой:

— Я писал.

…Допрашивали пленного карателя. Вопросы задавали все, Будыка переводил. Отвечал фашист смело, толково, давал очень полезные сведения. Антонюк думал: «Не дурак, знает, как спасти свою шкуру». И вдруг начальник особого отдела бригады Гогаридзе, который просматривал документы пленного, протянул ему, Антонюку, фотографию. На карточке — виселица, на ней в петле — их связная Галя Михальченко, живая еще, с раскрытыми глазами, в судорогах… А внизу он, этот, молодой, красивый, с поднятой ногой — только что выбил чурку из-под Галиных ног. Никто и глазом не успел моргнуть, как Антонюк в упор, в лицо — в разинутый рот, в глаза — выпустил всю обойму. Впервые за войну вот так — в упор. Опомнился, только когда Будыка, комиссар, Гогаридзе скрутили руки, отняли пистолет, повалили на кровать, прижали к стене, а он бился, как в эпилептическом припадке…

…Стрелял в толстую, наглую морду. Так же в упор. Гремели выстрелы: бах, бах, бах… Но тот сразу упал. А этот не падает. Почему эта толстая паскуда не падает? И все так же нагло ухмыляется. Пули пролетели мимо? Нет, загодя скрутили руки. Стрелять нельзя…

Стрелять не из чего. Сбросив это наваждение, придя в себя, обмякший, залитый холодным потом, Иван Васильевич посмотрел на свои пустые, липкие от пота ладони, с отвращением вытер их о плащ. Будыка кричал, Клепнев говорил тихо, с ухмылочкой. Не сразу дошел смысл их разговора.

— Нет, ты посмотри, Иван! Видал такого типа?

— Валентин Адамович, зачем же так? Что я крамольного совершил? И разве это первая тайна, которой ты поделился со мной в дружеской беседе? Конечно, я понимаю, Ивана Васильевича разгневало то, что ты выдал его пикантную тайну. Но ведь не ты писал анонимки. И я не донос написал. Открыл правду. Не люблю обмана.

— Ты кому это тыкаешь, холуйская твоя душа?

— Холуйская?! — Клепнев на миг сорвался, кинулся к столу, сжав кулаки. — Значит, холуйская?.. Так, так… Спасибо, Валентин Адамович. — Но тут же осекся, снова вошел в свою роль: — Зачем же так, Валентин Адамович? Не делает это чести такому ученому, как вы, — обидеть маленького человека, своего подчиненного. Нам с вами работать. И я бываю полезен. Я нужный… Я — свой.

Иван Васильевич не выдержал — тошно стало. Пошел к двери. Но пошел не мимо Клепнева. Пошел на него. Сквозь него. Как слепой. И Клепнев испугался — отступил. Но не в сторону. Отступил к двери, грозя пальцем: «Ну, ну!» Спиной отворил дверь, чуть не сбив с ног секретаршу, которая слушала под дверью. В коридоре умолк, побежал, трусливо оглядываясь. Нырнул куда-то вбок. Ивана Васильевича догнал Будыка, задыхаясь, будто пробежал километр. От возмущения задыхаясь, от гнева. Пошел рядом.

— Видел, какую змею пригрел? Какая гнида! Сукин сын! А? Подонок! Сегодня же духа его не будет! Ты, как всегда, чуял. Куда ты, Иван? Расскажи толком, что там случилось. Что с Надей?

Иван Васильевич остановился у лестницы, повернулся, выдохнул Будыке в лицо:

— Пошел вон!

И осторожно стал спускаться по ступенькам.