Антонюк встал, открыто посмотрел Леониду Мартыновичу в лицо, усмехнулся.
— Письмо это можете хоть в газете публиковать. Есть такая возрастная граница, когда все, что за ней, уже не трогает, оно уже не твое, а того, кто остался там, за этой границей… Тот Антонюк, которого ты хотел испугать, — там. Да и он был не из пугливых, как ты знаешь…
Заведующий сектором, такой самоуверенный, важный в начале разговора, растерялся, как школьник. Покраснел. Вскочил с кресла.
— Иван Васильевич! Иван Васильевич! Вы меня не так поняли… Да разве я хотел… Я ведь просто… Если что — простите. Но прошу вас, подумайте о нашем предложении. Не торопитесь.
Кружились снежники. Печальные старые липы в сквере одевались белым цветом и потому, казалось, молодели. Вот только вороны, старые, черные, никогда не молодеют, зловеще каркают. Вороны навевают невеселые мысли. Но можно посидеть на запорошенной снегом скамейке, поглядеть на молодежь, на долговязых парней, что всегда, в дождь и снег, ходят без шапок, на девушек в пальто и ярко-пестрых шапочках или косынках, говорливых, возбужденных, как Лада; подумать о дочери, о сыне, который, верно, дежурит где-нибудь у экранов локатора, охраняет небо, и успокоиться. Мысли о детях, чужих и своих, нельзя сказать, чтобы всегда успокаивали, но могут вернуть хорошее настроение.
Из служебного входа театра по одному выходят актеры, усталые после репетиции, поднимают воротники, прячутся от снежинок. Старшие — всё знакомые, даже друзья. Антонюк любит их талант. Но сегодня ни с кем встречаться не хочется. Выслушивать жалобы на директора или режиссера. О нет! Сегодня для него это что соль на свежую рану. Лучше подальше куда-нибудь. Если б можно было сейчас очутиться в лесу. В тихой, печальной пуще, где слышно, как шуршат по ветвям снежинки. И нет ворон. В лесу их нет. В зимнем лесу.
Кружат снежинки. Мелькают ярко-красные, голубые, зеленые, желтые шапочки, платочки. Спешите, дети. Хотя, может быть, и не стоит так уж спешить. Но нельзя и отставать, а то выбьешься из общего течения, занесет тебя в тихую заводь и затянет илом. Самое страшное — преждевременная пенсия.
«Кому нужна эта моя амбиция, мои «принципы»? Надо было соглашаться на то, что предлагают. Нет. Теперь подумают, что я испугался. Дорогой Леонид Мартынович, я не стыжусь ни перед партией, ни перед семьей своих слабостей. Я человек. Я жил. И жил во времена дьявольски сложные. Стыжусь только одной слабости… Прости, Надя. Не видеть тебя шесть лет, писать только по праздникам короткие открытки с пожеланием счастья — какого счастья?! — это предательство. А я никогда не предавал. Никого! Нет, не успокаивай меня. Я знаю, что ты скажешь. У меня есть тысяча оправданий. Да, это дань годам, покою, моему, твоему, Ольгиному, Витиному… А так ли уж он нужен, этот покой?»
Не сидится сегодня.
Как, однако, торопятся люди! Куда? На тротуаре уже скользко. Накатаны ледяные дорожки. Молодежь на крутом спуске съезжает. Бегут для разгона, готовы сбить с ног. Им весело. Радует первый снег. Радует молодость. Может быть, даже то, что удалось пораньше вырваться с лекции, из лаборатории, из конторы…
Я хочу радоваться вместе с вами! Не объезжайте меня, не обгоняйте, так вы невзначай можете сбить меня с ног. А я хочу идти с вами плечом к плечу. Я хочу прокатиться и упасть сам, как вон та девушка в красном шарфе. Не ушиблась ли ты, дитя? Ничего. Все заживет и тут же забудется, потому что гляди, как заботливо он подхватил тебя, поднял с земли. Я знаю: если б не люди вокруг, если б не условности, которые так связывают нас, он взял бы тебя на руки и понес в эту белую круговерть…
Как странно плывет, как покачивается в ней, стекая ниже и ниже, черный ручей человеческих фигур! Когда-то я мечтал стать поэтом. Пытался писать стихи, когда учился на рабфаке. У меня не хватает образного мышления. Я всегда мыслил конкретно. Может быть, потому иногда узко. Только теперь я понял, что можно безгранично расширить горизонты своих мыслей и чувств. Это дает новую радость, возвышает и освобождает от многих условностей — тех, что тяжкими путами сковывают сердце. О нет! Я не стал анархистом! Я за дисциплину, но за дисциплину сознательную. Такую, которая никогда не принизит человека, не оскорбит его лучшие порывы, стремления, его гордость и даже слабости, обыкновенные человеческие слабости, без которых, наверное, невозможна жизнь, такая, как она есть, — расцвеченная всеми красками весны, лета, осени и зимы.