Выбрать главу

«Ладно, будет тебе «язык»! Но я сам пойду с разведчиками».

Меня заело.

«Пойдет инженер!»

«Я? — побелел Будыка. — Почему я?»

«Боишься, технократ?»

«Боюсь. Много смертей пришлось видеть».

«И все-таки пойдешь! Ты один в отряде говоришь по-немецки».

Перестал улыбаться, вытянулся по-военному: «Слушаю, командир».

Я никогда не мог понять тебя до конца, Валька Будыка. И теперь не понимаю. Кто ты? Что за человек? Я раскусывал людей за один день, разбирал их по деталькам и тут же легко собирал. Ты — машина более мудреная, чем твои станки. Кибернетическая. С очень сложным програм-мированием, до смысла которого могут дойти разве что такие умы, как моя Лада. А иногда мне кажется: ты как «матрешка» — простенький, но двойной или тройной и каждый особым образом закамуфлированный.

Разведчики не возвращались три дня. О, эти три дня! Я их никогда не забуду. До смерти. Выла вьюга. Стихла. Снова началась. Я сидел один. Шуганович в землянку не заходил, жил с партизанами, занимался делами отряда. Я боялся выйти к людям. Впервые боялся людей. И кого? Тех, кто верил мне, кто по своей воле стал под мое командование, вручил, по сути, свою жизнь, свою судьбу. Но они же должны и судить меня. Если разведчики не вернутся, я сам попрошу, чтоб меня судили. Всем отрядом… Пускай расстреляют перед строем. Нет, такой смерти я не хотел! Такой смерти не будет!

Никто меня не станет судить! Но я осужу себя сам, если не вернутся Павел, Будыка, старый буденновец Ермолай Кравченко.

 Я боялся даже попросить у Рощихи спирта. И она тоже, чертова душа, добрая, когда не надо. А тут не заходила даже проверить, как обычно, тепло ли в командирской землянке. Было холодно. Тепло любил Будыка и топил «самовар» — чугунную печку — без конца. Нет страшнее одиночества, чем когда рядом люди, друзья, а ты один. Как узник, как отщепенец.

В приемник, казалось, врывается вьюга всего семисоткилометрового простора, что лежал между нашим лесом и Москвой. Едва слышный — о, какой далекий! — мотив «Священной войны». Поэтому он казался скорбным. Ближе — немецкий лай. Но без Будыки я его не понимал. На кой черт мне этот «язык», если они уже в Москве! В самом деле, на что мне понадобился «язык»?

Шугановпч только на третий день догадался, в каком я состоянии. Хотелось дать ему по морде, а потом расцеловать. Золотой ты был человек, Вася, но иногда простые истины до тебя доходили, как до жирафа простуда — на третий день. Даже спирту принес. И сам выпил. Тревожно было и у него на душе.

«Ты понимаешь, зачем мне «язык»?»

«Понимаю. Но это от страха».

«Выходит — я трус?»

«Нет. Но у тебя душевная паника. Ты не знаешь, что делать. Поэтому мечешься. То тебе захотелось посмотреть на повешенных, то… А что твой «язык» может сказать, будь он хоть генерал?»

«Нет, ты не понимаешь! Я должен увидеть хоть одного из них оттуда, с фронта. Какие они теперь?»

Разведчики таки добыли «языка», но взяли не на той лесной станции, где повесили хлопцев, где была водокачки и останавливались для заправки водой поезда, а в городе, в нашем райцентре, за сорок километров. Обмороженный байбак, обрадовавшись, что отъехал так далеко от фронта, вылез вчера в метель из санитарного эшелона, чтоб попытаться купить шнапс. А Кравченко сорок лет прожил на одной из улочек у самой станции.

Ошалевший от страха, от боли — раза три за дорогу ему затыкали рот, запихивали под солому и три человека садились на него, как на куль, — от холода, фриц не сразу заговорил, хотя его отогрели и накормили. Потом как с цепи сорвался. Выкрикивал фашистские лозунги, ярился: «Сталин капут! Москау капут! Аллес капут! Аллес капут!»

«Нет, врешь, щенок! Гитлеру капут! Тебе капут», — сказал я и вытащил из кобуры пистолет.

Он упал на колени. Сорвал с лица повязку. Вместо носа — гнойный струп. Размазывал сопли и слезы. Тыкал нам забинтованные пальцы и все хотел показать обмороженный половой член, несмотря на присутствие женщины — Рощихи.

Наверное, думал, что обморожение такого деликатного места сильнее разжалобит нас. Люба плевалась. Будыка смеялся, он был веселый, как никогда: вернуться с такой операции! Едва ввалившись в землянку, заявил: «Не так страшен черт, как его малюют!»

Мне тоже хотелось смеяться. Глядя на этого вояку, на этого «победителя», я как будто оттаивал, словно внезапно и чудесно выздоравливал от тяжелой болезни, хотя ничего о том, главном, о чем я так жаждал узнать, пленный не сказал. Тупой сопляк. Не помнил даже названий городов, через которые прошел. Из подмосковных пунктов, знакомых Будыке и мне, назвал одну Истру. Истра недалеко, однако и не так близко от Москвы, чтоб можно было увидеть Кремль. Сколько километров до Москвы от того места, где он обморозился? Не знал. Обещали ему москов-скую теплую квартиру? Раньше, когда было еще тепло, обещали. Сколько убитых, раненых? Обмороженных? После одного боя, недели две назад, осталось в строю меньше половины. А потом — вьюга, мороз. Он обморозился в ночном переходе. «О, это была страшная ночь!»