Неожиданно Филиппу тоже стало получше. Посидев еще немного, он сделал Жозе вторую инъекцию и ушел после того, как бармен заснул.
До вечера он сумел зайти к Герберам — у средней девочки обострился ревмокардит; навестил старика Дарксена, у которого не заживала сломанная еще зимой ключица; мать шофера Яна он предупредил, чтобы после рейса парень зашел к нему: с такой гематомой шутить не стоило.
Неожиданно его скрутило так, что пресеклось дыхание. Это была своя боль. Она была не где-то рядом, как та, которую он всегда слышал и разглядывал, чтобы победить.
Эта боль росла в нем как колючий куст; ветвясь, она разрывала сердце, раздирала легкие и внутренности.
Он не мог повернуться, чтобы дотянуться до своего чемоданчика. Все, что ему оставалось, — лежать темной кучей на постели. Подушка возле щеки мокро холодила кожу. Он плакал не от боли, а от какой-то угнетающей пустоты. Теперь, впервые за много лет, он больше никого не слышал. Его собственный крик заглушал все.
И он кричал, кричал, кричал, с каждой секундой все сильнее, так, что содрогалась маленькая звезда, осыпались горы и вставали в далеких морях беспощадные цунами, и ни на секунду не забывал, что его самого, как бы плохо ему ни было, не слышит никто.
…Вечер в поселке наступал быстро. Горы, нависавшие над сотней домиков, слепленных из бетона и дикого камня, заслоняли закат. Небо над вершинами отсвечивало сначала желтым, потом фиолетовым, затем багровым и, наконец, медленно синело.
В домиках зажигали свет. На черную мостовую единственной мощеной улицы из каждого окна вытягивался желтый прямоугольник. Воздух остывал. От старых дуплистых деревьев, неизвестно как прижившихся на каменистой почве, шел горьковатый запах. Липкие побеги едва заметно светились вокруг сырых веток.
А по улице, то пропадая в темноте, то появляясь в полосе света, шел мальчик.
Он громко свистел, крутя за ремешок старую спортивную сумку. Ему было лет двенадцать, и он вряд ли задумывался, почему ему весело.
И вдруг он встал так резко, что чуть не упал. Сумка грохнулась на булыжник.
Секунд пятнадцать мальчик стоял, словно не зная, что делать. Потом шагнул вперед. И еще. И еще, еще, и пошел все быстрее, побежал к старому дому в самом конце улицы, в окнах которого не было света.
ШТРУДЕЛЬ ПО-ВЕНСКИ
Сразу оговорюсь — я не стесняюсь ничего.
В конце концов, если женщины вторглись чуть ли не во все области жизнедеятельности, испокон веков принадлежащие мужчинам, то почему бы и нам не попробовать?
Разумеется, речь идет не о платье с оборками, Речь о другом…
В нем нет ничего необычного. Мало ли мужчин занимается этим вполне профессионально. Даже Александр Дюма не подпустил своих «негров» только к одной книге.
Но я созидаю не так.
Только для себя.
В крайнем случае для двух-трех избранных друзей, которые сумеют оценить и дерзкий взлет авторской фантазии, и тончайшее соблюдение древних традиций, Я творю вдохновенно.
Творчество проходит три стадии: созидание, сервировка и вкушение. Еда! — варварское, грубое слово! Урчание кишок, сопение, чавкание…
Фу!..
Нет, именно вкушение. Наслаждение произведением искусства, более земного и сложного и более необходимого, чем все искусства мира.
Я один из немногих, кто сознает это.
У меня мало единомышленников даже среди тех, кого объединяют прославленные своей кухней светские клубы. Их связывает скорее снобизм, чем истинная страсть. Даже Брийя-Саварен вряд ли понял бы меня до конца. Как общественный деятель, он скорее пытался проанализировать социальное значение гастрономии, чем ее духовное содержание, то богатство ощущений, ту симфонию чувств, которую способен познать лишь человек, чей интеллект и эмоции находятся в радостной и спокойной гармонии.
Мало кто знает мир с той стороны, с какой знаю его я. Он открывается мне через сытную тяжесть итальянской пиццы и плывущую сладость редчайшей дыни «волчья голова», через тонкую маслянистость икры морских ежей и нежное японское сасими, через варварскую пышность и остроту французского буйябеса, через филистерскую, грубую вещность сосисок с капустой, через непередаваемый вкус бульона из ласточкиных гнезд, который готовят в Кантоне. О, как много сумела бы дать нам восточная кухня, если бы мы захотели у нее учиться!
Именно поэтому я и принял приглашение на прием в честь какого-то там посла, которое мне прислал Герре. Он, видимо, надеялся, что в ответ на эту любезность я проконсультирую его повара. Но ему пора бы усвоить, что я не едок, а знаток.
Прием был невыразимо скучен, лишь стол доставил мне веселую минуту. Более омерзительного салата с цветами хуа-хуцзин и ростками бамбука я еще не пробовал. Всего-навсего чуть больше перца и… Ужаснее всего, что остальные поедали эту мерзость!
Моя душа прямо-таки рванулась к человеку, стоявшему возле колонны. Мне показалось, что на лице у него было то выражение, которое я тщательно маскировал улыбкой. Лишь подойдя поближе, я понял, как я ошибался, — ему просто было скучно.
Слэу заметил меня, когда я повернулся, чтобы уйти, и узнал, потому что я не успел скрыть, что тоже узнал его. Поставив тарелку — о боже, и он жевал этот салат! — он дотронулся до моего локтя.
— Весь вечер пытался вспомнить, где мы могли встречаться. Ну конечно же, Танжер!
Пришлось протянуть ему руку. Увы, но раз его тоже пригласили к Герре… Скрыться мне не удалось, и я с большой неохотой припомнил его.
Мы столкнулись в Танжере, когда я путешествовал по Африке. Одна из самых неудачных моих поездок — при любом напоминании о любой из африканских стран во рту появляется непереносимый привкус пальмового масла… В отеле мы жили в смежных номерах, и он то и дело попадал ко мне в самые неподходящие минуты, совсем как сейчас — ключи были одинаковые. Человек он достаточно известный, но поразительно неинтересный. Удивительно, что я запомнил его имя.
Я с грустью вспоминал мавританскую кухню, которая совершенно выродилась, пропитавшись консервативными европейскими традициями, и делал вид, что с интересом выслушиваю Слэу.
Подали сладкое, но я и отсюда видел, что сливки плохо взбиты, а для бисквита с земляничным кремом выбрана самая неподходящая мука. Усмехнувшись в душе, я взял с подноса бокал сносного шерри и вдруг услышал:
— …Решил, что лучшего эксперта, чем вы, мне не найти.
— Простите, о чем вы? Я на секунду отвлекся, — пришлось сказать мне с любезной улыбкой.
Он хихикнул и потер ладонь о ладонь.
— Я очень хорошо помню, как мы случайно встретились с вами в «Гранаде». Вашу вдохновенную речь о культуре еды, истинной и мнимой… — Слэу вкрадчиво заглянул мне в глаза.
Хотя его уровень стал мне совершенно ясен после того, как он сказал «еда», но то, что он помнил мои слова, было довольно лестно. Сам он что-то говорил тогда о химизме и механизме вкусового восприятия и тому подобную чепуху. Конечно, с колокольни его… биохимии, кажется, мир для него сведен к комбинациям органических молекул.
Я уклончиво ответил:
— Видите ли, господин Слэу, я всего лишь дилетант, и полагаться на мои советы…
— О нет, — перебил он меня, всплеснув руками, — вы недооцениваете себя и свои качества! Во-первых, насколько мне известно, слово «дилетант» происходит от итальянского «дилетто», что значит «удовольствие». Что плохого в том, чтобы получать удовольствие от своих занятий? Это стимулирует деятельность человека в любой сфере! Во-вторых, такой дегустационный аппарат, каким наделила вас природа и опыт, сродни гениальному дарованию. Это правда, что вы различаете до девятисот оттенков любого вкуса?.
— Девятьсот двадцать, — поправил я с должной скромностью.
Теперь Слэу интересовал меня чуть больше, чем в начале нашей встречи.
Расстегнув пиджак, он сунул большие пальцы за брючный ремень, как ораторствующий политикан. Фи!