Комов невесело рассмеялся:
— Нет, Сергей Николаевич, здесь наши дорожки расходятся. Я индивидуалист, таким и останусь.
Воротынцев пожал плечами.
— Слушай, индивидуалист, ты, по крайней мере, с гремучей ртутью не балуйся. А для верности, — он усмехнулся, — отдай-ка мне эту бумажку, обойдешься без детонаторов.
Их взгляды встретились: острый, насмешливый — Комова, спокойный, ясный — Воротынцева.
— Для верности? — переспросил Комов. — Хм… Для верности… Ну-ну… Ладно, получай.
Он достал плотный, вчетверо сложенный лист бумаги.
Извозчик запоздал. С Большой Луговой выехали в первом часу ночи. Путь предстоял немалый: в объезд — к Иртышу и через реку — на Куломзино.
Ночь была морозная, туманная. Сергей Николаевич поднял воротник, спрятал руки в карманы. В ногах покачивались два больших, перевязанных ремнями чемодана. Ехали в темноте, по немощеным улочкам.
У Воротынцева слипались глаза. Он мотнул головой, отгоняя сон, закурил, прикрывшись от ветра, и, щелкнув массивной крышкой часов, сказал:
— Тридцать пять первого. Махнем мимо кадетского корпуса. Ближе.
Знал, что рискует, но выхода не было. Начнется восстание — совсем не проедешь.
Извозчик, молодой парень, — лицо его Воротынцев так и не успел разглядеть — ответил коротко:
— Дело.
Лошади потянули быстрее, выехали на мощеные улицы. Здесь было светлее, горели керосиновые фонари. Сон прошел. Воротынцев напрягся, подобрался, настороженно косился по сторонам, рука сжимала в кармане револьвер.
У серой громады кадетского корпуса возле оседланных коней спешившись стояли казаки. Они смотрели на запоздалого извозчика, но Воротынцев понял — смотрят без интереса. Мелькнула мысль: “Пожалуй, проскочим”. Кучер щелкал языком, весело покрикивал. Казаки уступили дорогу.
Воротынцев устало откинулся на спинку сиденья, опустил воротник и не почувствовал холода. Миновали освещенный центр, свернули в узкий, безлюдный переулок.
Сергей Николаевич прикинул, выходило: опоздания не избежать, зато все, кажется, обошлось. И тут же его ослепил луч карманного фонарика. Повелительный голос приказал:
— Стой!
Извозчик выругался, резко осадил лошадей, пролетка остановилась.
— Документы! Прошу вас предъявить документы.
Прищурившись, Воротынцев с трудом разглядел невысокого офицера в бурке, двух солдат с карабинами. Голос офицера — глуховатый, с шепелявинкой — показался знакомым. Луч света, рыскнув, уперся в чемоданы. Сергей Николаевич вытащил плотный, вчетверо сложенный лист бумаги:
— Пожалуйста, господин офицер.
Офицер посветил фонариком, прочел вслух:
— “Коменданту порохового склада полковнику Бурсаковскому. Выдать подателю сего, господину Комову…” — Усмехнулся, спросил: — Вы Комов?
Воротынцев сейчас же ответил:
— Да, да. Петр Петрович Комов. Проживаю по Красноярской…
— Именно так, — перебил офицер. — Все в порядке. В полном порядке-с. Кроме одной мелочи. Господин Комов, проживающий по Красноярской, изволил два часа назад погибнуть при взрыве детонаторов. Неосторожное обращение с гремучей ртутью…
Не слушая, Воротынцев выхватил револьвер, выстрелил прямо в свет. Кучер дико свистнул. Кони рванули, понесли.
Сзади загремели выстрелы. Воротынцев сполз с сиденья, прижался к чемоданам. “Только бы не сюда, только бы не сюда, — машинально билась мысль. — Одна пуля- и все погибло…” Он выронил пенсне и теперь ничего не видел.
Кучер нахлестывал лошадей. Пролетка прыгала по камням. Ударившись о мостовую, с визгом прорикошетила пуля. Свернули. Испуганно шарахнулся в сторону какой-то прохожий.
Только теперь Воротынцев вспомнил, где он слышал этот глуховатый, шепелявый голос: “Есаул Кульнев… Но Комов, как же он… Эх, обидно!..”
Извозчик обернулся, спросил:
— Ну как?
Воротынцев возбужденно засмеялся.
— А я думал, крышка, — сказал извозчик, — Наше счастье — фонари не горели… Покурить у вас найдется?
Ответить Сергей Николаевич не успел. Где-то гулко ударили выстрелы, заревели гудки. Громыхнул взрыв, и еще, еще…
— Похоже, наши, — сказал кучер. — Ну дела… Теперь поспешать надо, товарищ.
— Гони напрямую, — откликнулся Воротынцев. — Ждут нас.
Он достал часы, зажег спичку. Был час ночи. Далеко впереди за низкими крышами расползалось по небу малиновое зарево.
Восстание началось.
ЛЕОНАРДО
Я разговорился с ним, когда в проигрывателе — шестой раз за вечер! — крутилась пластинка Канделаки. До этого мне как-то неудобно было подойти к нему — нас познакомили мельком. Но в шестой раз услышав песенку о Егорке, который никак не мог научиться ходить на лыжах, я не выдержал.
Видимо, он тоже скучал.
— Давайте закурим, — сказал я.
Он кивнул и охотно вышел со мной на балкон.
Нужно было начать разговор, и я спросил первое, что пришло в голову:
— Если не ошибаюсь, именинница — ваша сестра?
Он ответил:
— Да. — Потом добавил: — Если не ошибаюсь, она подруга вашей жены?
Мы посмотрели друг на друга и рассмеялись.
— Мероприятие, — сказал он. — Торжественное мероприятие. И мы с вами попали в почетный президиум…
Он оказался интересным собеседником — образованным, остроумным. Высокий, полный, пожалуй, излишне полный для своих тридцати трех–тридцати пяти лет, с маленькой, аккуратно подстриженной русой бородкой, голубыми, чуть-чуть раскосыми глазами, он чем-то напоминал актера. Может быть, такое впечатление возникало из-за его манеры говорить. Он очень ясно, как-то выпукло, произносил слова.
Да простится мне профессиональное сравнение, но этот человек не был сделан по типовому проекту. На все, что он знал (а знал он, кажется, немало), у него была своя, иногда удивительно верная, иногда довольно странная, но обязательно своя точка зрения. Сначала меня раздражали его категорические, словно не подлежащие обжалованию, суждения. Впрочем, он не стремился навязывать свою точку зрения. Просто она не вызывала у него сомнений, казалась ему естественной — отсюда и убежденность. С такой же убежденностью ребенок может, показав на трамвай, сказать: “Дом”. И попробуйте убедить его в том, что это не дом, а трамвай!
Когда разговор коснулся архитектуры, Воронов (Кирилл Владимирович Воронов — так звали моего нового знакомого) спросил, какие здания строились по моим проектам. Я назвал несколько домов в пригороде Москвы. Он прищурился, вспоминая. Усмехнулся:
— Если архитектура — это застывшая музыка, то сыграли вы нечто вроде марша. Очень размашисто и… очень прямолинейно.
Обидеться я не успел. Воронов высказал несколько конкретных замечаний, и с ними нельзя было не согласиться. В архитектуре он разбирался свободно — слишком свободно для неспециалиста. Мне захотелось узнать его профессию.
— Скульптор, — сказал он. И сейчас же поправился: — Бывший скульптор.
— Бывший? — переспросил я.
Он ответил не сразу. По-видимому, ему не очень хотелось говорить на эту тему.
— Да, бывший… Теперь работаю в Институте этнографии. Есть там лаборатория пластической реконструкции. Ну, вот в ней и работаю.
Заметив мое недоумение, он пояснил:
— Пластическая реконструкция-это восстановление лица по черепу. Вы не могли не слышать. Метод Михаила Михайловича Герасимова: реконструкция внешнего облика давно умерших людей. По методу Герасимова разный народ работает — медики, биологи, антропологи… и скульпторы.
— Так почему же “бывший скульптор”?
Воронов ответил нехотя:
— Кое-кто из нашей братии считает, что искусство несовместимо с документальной достоверностью. Пластическая реконструкция, дескать, ремесло. Ну, они и назвали меня… бывшим.
Он погасил папиросу, достал новую, размял и закурил — все это очень аккуратными и экономными движениями.