Этого не обнародую и не оглашаю я из-за злых людей, которые этот способ использовали бы для убийств на дне моря, проламывая дно кораблей и топя их вместе с находящимися в них людьми…”
Я протянул ему портсигар. Он отрицательно покачал головой, улыбнулся:
— Ради бога, не посчитайте все это абсолютно достоверным. Мысли не восстановишь по черепу… Хромого смотрителя и ночь на башне я вообще выдумал. Точнее, так мне представлялось в ту ночь. А вот остальное — правда. В мае тысяча пятьсот второго года Леонардо по поручению Борджиа инспектировал укрепления Пьомбино. Рубен Абгарович Орбели считает, что именно там Леонардо и изобрел водолазный скафандр.
— А эти слова? “Как и почему…”
— Запись сохранилась до наших дней. Это так называемый Лейчестерский манускрипт. Удивительный документ, не правда ли? Всю жизнь Леонардо стремился покорить море, — работами Орбели это доказано абсолютно точно. Всю жизнь! И наконец создал скафандр. Кстати, alito — это, скорее всего, сжатый воздух. Не случайно среди изобретений Леонардо есть прибор для определения плотности воздуха. В современных аквалангах молено пробыть под водой около часа. А Леонардо писал: “…столько, сколько можно оставаться без пищи”. Представляете? Это была трагедия — отказаться от такого изобретения. Но Леонардо отказался! Из-за людей, для людей… Изобретение не попало тем, кто в своих интересах вел кровопролитные войны. Год спустя Леонардо писал: “Война — сумасброднейшее из безумств человеческих…” Художники считают Леонардо художником, ученые — ученым, инженеры — инженером. А он ни тот, ни другой, ни третий. Точнее, и тот, и другой, и третий. Это я и хотел передать. Да вот… Давайте все-таки закурим.
Мы закурили. Попыхивая сигаретой, Воронов ходил по комнате.
Я смотрел на Леонардо. Сейчас я уже не думал о том, что скульптору удалось передать сложнейшую гамму чувств. Я не думал и о том, что именно преобладало в этой гамме. Не все ли равно — радость или горе? Не все ли равно — вдохновение, понимание или воля? Как семь цветов спектра, смешавшись, дают белый свет, так и человеческие чувства, слившись, образовали нечто особое, согревшее бронзу своим мягким светом.
Художник, ученый, инженер? Да, конечно. Но сверх того и выше того — Человек.
ПРИДЕТ ТАКОЙ ДЕНЬ
Не читайте этот рассказ
днем, потому что вас будут отвлекать тысячи назойливых мелочей. Лучше всего читать ночью, когда на столе лежит теплый круг света от лампы и сквозь полуоткрытое окно слышно, как шуршит дождь.
Не читайте этот рассказ,
если вас раздражают исторические и научные неточности. Действительность здесь основательно перемешана с вымыслом. Сведения, которыми я располагала, были так противоречивы, что пришлось выбирать почти наугад. Кое-что я присочинила сама.
Не читайте этот рассказ,
если вы рассчитываете спросить, почему в век кибернетики и космических ракет я вспомнила историю, случившуюся в конце прошлого столетия. Я не смогу ответить. Бывает же так: вы идете по берегу моря и вдруг замечаете камешек, который надо поднять. Почему надо? Почему именно этот? Пустые вопросы. Вы подбираете камешек, кладете его на ладонь, и вас охватывает непонятное волнение. И вы надолго запоминаете этот день, море и камешек.
Весна 1887 года в Париже была на редкость холодной, и сирень расцвела только шестого мая. Студенты-медики Жерар Десень и Поль Миар пришли к знакомой художнице с ветками только что распустившейся сирени. Возможно, при других обстоятельствах художница и не обратила бы особого внимания на подарок, но ей, как и всем, надоели холодные ветры и томительные, серые дожди. В этот яркий, солнечный день она восприняла сирень как символ победившей весны. Она долго любовалась цветами, а потом сказала, что не существует красок, которые позволили бы правильно передать тончайшую цветовую гамму сирени.
— Смотрите, — сказала она, — я могу взять китайский вермильон, смальтовую синюю и фиолетовый марс. И вот красное в соединении с сине-фиолетовым дает чистый малиновый цвет. Но никаким смешением красок нельзя воспроизвести живую сиреневую гамму. Наверное, нужна какая-то особая краска…
— Очень хорошо! — воскликнул Поль Миар. — Я получу ее в лаборатории. Дайте мне два года.
— Два года? — переспросил Жерар Десень и рассмеялся. — Ты не справишься с этим и за двадцать лет: искусственные краски тусклы и грубы. Они годятся только для того, чтобы малевать вывески. Но за два года я найду растение, из которого можно получить настоящую сиреневую краску.
— Ты нелогичен, Жерар, — возразил Поль. — Вот перед тобой сама сирень, разве ты можешь извлечь из нее сиреневую краску?..
Художница прервала спор. Она объявила, что будет ждать два года. Посмотрим, кто окажется прав, сказала она. А пока, в такой сверкающий весенний день, не лучше ли пойти на набережную?
Я не знаю имени художницы. Через полтора месяца она уехала на родину, в Сербию. К этому времени студентов уже не было в Париже. Миар работал в лаборатории в Берлине, у Штольца. Десень, с экспедицией Жана Декавеля, поднимался от Конакри к верховьям Нигера. Перед отъездом из Парижа художница написала друзьям письма. Одно письмо, отправленное в Конакри, так и не попало адресату, потому что экспедиция вернулась кружным путем, через Дакар. Другое письмо пришло в Берлин в то утро, когда новому лаборанту впервые поручили самостоятельную работу: он машинально положил нераспечатанный конверт в книгу и вспомнил о нем только осенью, возвращаясь в Париж.
Итак, художница исчезает из нашего рассказа, оставляя, впрочем, повод поразмыслить о роли женщин в истории науки. Кто знает, как сложились бы судьбы Поля Миара и Жерара Десеня, если бы в ту весну они оба не были немножко влюблены в художницу. Правда, они так и не нашли сиреневую краску. Но жизненный путь их был уже определен. После окончания медицинского факультета Десень путешествовал и собирал лекарственные растения, а Миар получал новые лекарства в химической лаборатории.
Это вполне соответствовало их склонностям.
Десень был прирожденным путешественником. Он вырос в Марселе, в семье состоятельного судовладельца, и еще в детстве с поразительной легкостью овладел шестью языками. В конторе своего отца он видел самых различных людей — это приучило его свободно держаться в любых обстоятельствах и быстро приспосабливаться к чужим обычаям. Невысокий, худощавый, он был очень вынослив и, что особенно важно для путешественника, невосприимчив к резким сменам климата и пищи.
Есть масса свидетельств о необыкновенной удаче, сопутствовавшей Десеню. Я думаю, дело не только в удаче. Когда человек из множества дорог выбирает единственно верную, это говорит об интуиции или, если хотите, о таланте.
Поль Миар был человеком иного склада. Его отец считался одним из крупнейших профессоров богословия, а дед был известным атеистом и антиклерикалом. Люди, подобные его деду, дали Франции Монтескье, Вольтера, Дидро. В доме Миаров часто гостили политические деятели, писатели, адвокаты. Прислушиваясь к неутихающем спорам, Поль довольно скоро сообразил, что взрослые заняты интересной игрой, в которой не так важен результат, как сам процесс игры, подчиняющийся тонким и сложным правилам. Эмиль Золя, обедавший однажды у Миаров, обратил внимание на четырнадцатилетнего мальчика: казалось, ему доставляло удовольствие незаметно подталкивать и направлять спор. Золя предсказал, что мальчик станет депутатом парламента, и ошибся. Поль унаследовал от своей матери, женщины доброй и рассудительной, склонность к работе, дающей полезные результаты. Он принес в химию острый, скептический метод мышления, хотя в его стиле чувствовался и некий привкус игры: иногда Поля забавляли неожиданные превращения веществ.
После окончания университета Миар четыре года работал в лаборатории Штольца, Гофмана и Вендерота. Утверждают, что именно Поль Миар подсказал Гофману способ получения ацетилсалициловой кислоты. Возможно, это легенда. Зато не подлежит сомнению выдающаяся роль, которую Миар сыграл в открытии амидопирина: об этом неоднократно упоминал Штольц. В Париж Миар вернулся зрелым ученым и вскоре стал руководителем лаборатории при госпитале св. Валентина.