Когда Дрейлинг приступил к составлению донесения о предстоящем назавтра занятии крепости, ему казалось, что дело действительно кончено и сопротивление фактически прекращено. Но час за часом приходили новости. Держался штаб крепости. Отбивались казармы двух полков. И во множестве отдельных мест то стихала, то снова разгоралась отчаянная борьба. Получалось так, что, обязавшись в докладе занять крепость завтра, фон Дрейлинг все-таки не знал, займет он ее завтра или не займет. Ниточка, на которой висела его карьера, натягивалась весь туже и туже…
«Что случилось с русскими? – думал фон Дрейлинг. – Ничего подобного не было раньше. Были хорошие солдаты и офицеры, плохие генералы. Но такой дьявольской силы, такого стального упорства, как теперь, у русских не было. Откуда же это взялось?» Он, Дрейлинг, предлагал гарнизону либеральнейшие условия сдачи, а гарнизон отвечал огнем. Удивительно! Генерал склонил над листом бумаги тяжелую голову и приписал: «Русские в Брест-Литовске боролись исключительно упорно и настойчиво, они показали превосходную выучку пехоты и доказали замечательную волю к сопротивлению. Считаю долгом обратить на это особое внимание моего командования».
Затем встал из-за стола и крикнул денщику:
– Развернуть резиновую ванну!
* * *И девятого, и десятого, и одиннадцатого, и двенадцатого июля гитлеровцы не заняли Бреста. Дивизия фон Дрейлинга все плотнее сжимала кольцо кругом полковых казарм. А было между казармами всего триста-четыреста метров. Остатки гарнизона изнемогали без воды и пищи. Душные запахи пота, бензина, дыма, табака, лекарства и еще чего-то наполняли углы и норы, в которых жило и никак не умирало сопротивление. Дни были на редкость знойные. Солнце с утра опрокидывало на землю потоки палящего огня. Светлая серебряная муть затягивала небо и роняла на землю серый сухой дождь. Юханцев протянул ладонь. Что это? Зола.
– Главное беспокойство от солнца, товарищ комиссар! – сказал боец. – Стоит себе на одном месте, не садится, да и только… Эх!
В подвале, где ютились раненые, женщины и дети, не было солнца. Подвал дышал сыростью и затхлостью – дыхание еще не засыпанной могилы. Дети умирали здесь без хлеба и молока, женщины – в тоске и тревоге за детей, раненые – от физических страданий.
Тихо в подвале. Ольга Юханцева сидит у стены, пристально всматриваясь в длинное узкое окно под потолком. Фантасмагория мгновенных превращений постоянно совершается в этом окне. То оно становится прозрачно-голубым, до такой степени прозрачным, что тонкий переплет решетчатой рамки со всей отчетливостью выступает из темноты, то бесследно проваливается в черную ночь. То взовьется за окном ракета, то потухнет. И опять – свет, и снова – тьма.
Ольга поглядывает еще и на дощатую скамью нижнего яруса нар, где лежит умирающий доктор Османьянц, Полуобморок, в котором он находился, когда Аня Шишкина притащила его в подвал, до сих пор не прекратился. Тело Нерсеса Михайловича по-прежнему неподвижно, и чем выше поднимается температура, тем оно становится неподвижнее. Вот уже несколько дней, как он не говорит, а до того говорил почти непрерывно, только языком ворочал так судорожно и слова произносил так невнятно, что разобрать их было почти невозможно. А между тем он говорил важные вещи. «Ну, и довольно… Довольно… Ребенок вырос, игрушка ему больше не нравится, не нравится, ни к чему. И довольно! Ребенок ломает игрушку… Вы спрашиваете меня, что такое смерть? Я отвечаю: вершина жизни. Да, да… Страдают лишь те, кто не умеет думать. Почему я смеюсь? Есть такие страшные вопросы, что отвечать на них можно не иначе, как смеясь…» Где-то в крепости, но не близко, с грохотом рвется снаряд. Ольга оглядывается на нары, и ей кажется… «Неужели?» Она встает и подходит к доктору Османьянцу. Да, так и есть. Ольга не ошиблась.