– Я служу своему народу, – быстро сказал Карбышев.
– Народ – пфуй! Вы служите большевикам. И я не понимаю…
– Я вам объясню. Никто не уходит дальше того, кто не знает, куда он идет. Космополит не может быть честным человеком. Но и…
– Что?
– Если я скажу, что все фашисты – дураки и негодяи, то вы будете со мной спорить. Но согласитесь же, что никто не может быть таким дураком и негодяем, как фашист.
Карбышев опять вскочил с койки. И глаза его снова сверкали не моргая.
– Вы губите немецкий народ и другие народы…
– Чем?
– Тем, что проповедуете распри, насаждаете человеконенавистничество, уничтожаете тысячи себе подобных. Я видел в Замостье… Я знаю… Тем, что…
Дрейлинг схватился за карман с пистолетом.
– Молчать!
– Вы – враги общечеловеческой, а следовательно, и немецкой культуры…
– Молчать, или…
Да, разговор этот положительно не удался. Кончен разговор!..
Глава девятая
Между солнцем и окном качались сосны, и в комнате становилось то светло, то сумрачно. Это непрерывное мелькание красноватого и голубого оттенков странно действовало на глаза: хотелось закрыть их, чтобы ничем не отвлекаемая мысль могла свободно плавать в незримом море ясной свежести. Но свободна была только мысль. Сам же Карбышев находился в лагерном ревире, куда его перевели из карантина вскоре после скандального столкновения с комендантом. Ревир был переполнен больными. Туберкулез и дизентерия – бичи пленных. Из тоски и отчаяния возникает туберкулез. А желудки и кишечники расстраиваются от вареной брюквы, лисьего мяса и гнилой перловой крупы. Молодцы чуть ли не двухметрового роста свертываются в два месяца. Счастье Карбышева в том, что он худ, жилист, мало ест и чрезвычайно нетребователен. Что-то в нем есть такое, от чего даже здесь, в аду ревира, в рваной куртке, он все-таки не выглядел в первые дни арестантом. Но первые дни сменились вторыми, третьими… Человеческое сердце умеет бороться с туберкулезом, с дизентерией, с тифом, а с тоской и унынием оно бороться не может. Жизнерадостный, бодрый, физически крепкий, Карбышев превращался в жертву своей тоски. Сердце его начинало сдавать, сбиваясь с хода, – тоскливая боль вползала под левое плечо, пульс слабел, температура падала. Сегодня утром термометр показывал 34,4. Еще несколько десятых вниз – и конец. Существовали средства – только в лагерной аптеке их не было, – дорогие средства, не для пленных. Когда два врача из пленных, старательно поддерживавшие Карбышева, вздумали было адресоваться за помощью через госпитальную администрацию к коменданту, больной так взволновался, протестуя, что пришлось от этой мысли тут же отказаться. Оба врача были молодыми людьми и, как большинство своих соотечественников-поляков, несомненными антифашистами. Они почти открыто сочувствовали советским военнопленным.
Но никто бы не сказал этого об аптекаре, работавшем в канцелярии ревира. Это был пожилой, угрюмый немец, говоривший только на своем языке. Ему довольно часто случалось заходить в барак, где помещался Карбышев. И ни разу ни с кем из больных он не обмолвился хотя бы полусловом; даже и не взглянул ни на кого. Скучная фигура! Карбышеву мерещилась в этом человеке какая-то загадка. Люди, желающие конспирировать, принимают именно такой загробный вид. Впрочем, могло и не быть никакой конспирации. Разнообразие человеческих характеров бесконечно…
Однажды Карбышев лежал на своей койке у окна, закрыв глаза и следя сквозь опущенные веки за непрерывной сменой оттенков света. И ревир, и бледное жидкое солнце, и сосны, качавшиеся за окном, – все это очень походило на глубокий-глубокий, холодный и глухой подвал, ударяясь о стены которого ломает свои крылья живая мысль. Тоска и уныние окончательно овладели Карбышевым. Вдруг чья-то быстрая рука дотронулась до его пальцев.
Он с трудом и не сразу приоткрыл глаза. Однако, разглядев возле своей койки загадочного аптекаря, почувствовал, как удивлением пересиливается больная вялость, и приподнялся на локте. Аптекарь протягивал пузырек с темноватой жидкостью и шептал по-русски, смешно и трогательно коверкая слова:
– Пожалюста!
– От кого? – спросил ошеломленный Карбышев.
– Свободни люди… Из города… Надо для сердца…
«Свободные люди? Кто же это может в городе думать обо мне? И с какой стати – думать? А ведь лекарство стоит дорого… Неужели – он? Купил… на что?»
– Благодарю вас, – сказал Карбышев, внимательно смотря в серьезное, неподвижное, как маска, лицо аптекаря, – я не могу взять.