Выбрать главу

Сам Дрезен никогда ничего не слыхал о «тюремном психозе». Но, обдумывая свое положение, все чаще приходил к тревожной мысли: «Только бы не ошалеть!»

Баутцен, где находилась уголовно-исправительная тюрьма, был небольшой городок на железной дороге из Дрездена в Герлиц. Тюрьма была расположена на Габельсбергер-штрассе – старая, прочная могила для заживо погребенных. Камера, в которой сидел Дрезен, представляла собой небольшую продолговатую комнату. Слева – кровать. Справа – стол и умывальник. В углу, у двери, – кадка. В стене – крохотное оконце. «Только бы не ошалеть!» И все же, когда Дрезену стало известно, что ему предстоит оставить эту камеру и эту тюрьму для того, чтобы быть отправленным в какое-то другое место – в лагерь, он ощутил холодок под сердцем. За два года можно свыкнуться с любым безобразием. И он стал ждать своего переселения – без нетерпения, но и не без любопытства. Прошла неделя…

* * *

В ночь на одиннадцатое августа Дрезен крепко спал, когда дверь его камеры с треском распахнулась и пропустила четверых людей. Один из них был начальником тюрьмы, двое – надзирателями, а четвертый был Дрезену неизвестен. Это был человек в темно-синем костюме с жилетом и в белой рубахе. У него было бледное лицо с выразительными грубоватыми чертами, острый нос и прямой, упрямый взгляд. Он был повыше среднего роста, лыс и широк по всей фигуре. Голова его крепко сидела на могучей шее, какие встречаются чаще всего у портовых грузчиков. Человек этот был совершенно неизвестен Дрезену в том смысле, что Дрезен никогда не встречал его в натуре. Но в то же время он знал, что такой именно человек существует. Откуда? Этот вопрос всколыхнул все существо Дрезена. Чем всколыхнул? Что общего было между Дрезеном и этим человеком? Из одного вопроса возникали другие. Детские глаза Дрезена сверкали в темных кругах на бледном лице. Он жадно рассматривал пришельца.

– Здесь вы будете жить, Тельман, – сказал начальник тюрьмы, – а этого хромого паренька мы сегодня же «изведем из темницы».

Дрезен почти не расслышал последних слов, относившихся, собственно, к нему, не обратил на них никакого внимания. Зато первые слова начальника тюрьмы неслыханно поразили его. Тельман… Это Тельман? Конечно, он. Именно он, Тельман. Дрезен тысячу раз видел это лицо на портретах, сохранившихся от прежнего времени во многих бережных руках. Но только Тельман раньше, на свободе, не был таких одутловатым, как теперь, в тюрьме. Дрезен сообразил: «А поешь-ка в течение десяти лет изо дня в день суп из кормовой брюквы…» Тельман! Из Моабита[44] – в ганноверскую тюрьму, из ганноверской – в баутценскую… И вот на Дрезена сваливается ошеломляющее счастье этой встречи…

– Товарищ Тельман!..

Начальник тюрьмы быстро говорил что-то Тельману, несколько раз подряд повторяя полный титул Гиммлера: рейхсфюрер СС и шеф немецкой полиции. Наконец, заметив, что Тельман не слушает, замолчал. Новый постоялец обошел камеру, остановился подле Дрезена и положил на его плечо свою крепкую руку.

– Мальчик! Не знаю, кто ты, куда тебя бросят, что еще сделают с тобой Гиммлеры. Но ты знаешь, кто я, и запомнишь мои слова навсегда. Немецкая нация – смелая, гордая, стойкая нация. Я немец. Я – кровь от крови немецкого рабочего класса. Я – его верный сын. Я говорю тебе, мальчик: политическая совесть требует служения исторической правде. Верь в свое дело! Только эта вера и возвращает жизненную силу людям, погребенным в тюрьме. Только борьба имеет смысл в жизни! И, что бы с тобой ни случилось, мальчик, – смело иди навстречу Октябрю!

Начальник тюрьмы что-то крикнул. Конвойные ухватились за Дрезена и поволокли его к двери. Но он выдирался из их объятий, всем телом порываясь к грузной фигуре великого узника. Наконец ему удалось высвободить одну руку. Он вскинул ее кверху. Озорная радость сверкнула в его глазах.

– Рот фронт!

И, уже очутившись за порогом камеры, – еще раз:

– Рот фронт!..

* * *

Высоко в горах, над чешской границей, за тремя кольцами из колючей проволоки и рвом – концентрационный лагерь Флоссенбюрг. Внутреннее кольцо проволоки, перед рвом, поднято от земли почти на шесть метров и так сильно загнуто своей верхней частью в сторону лагеря, что перелезть через него не сумел бы никакой акробат. Да оно к тому же еще и электрифицировано… Каторжники из нюрнбергской тюрьмы гестапо один за другим входили в барак у ворот и осторожно приближались к столу, за которым сидел седой лагерный писарь в лыжном картузе и старательно заносил в толстую книгу фамилии и личные номера прибывших. Записанные тут же раздевались, всовывали свою одежду в мешок и голышом шли в соседнюю комнату. Там они попадали на весы. С весов – к доктору. От доктора – к парикмахеру. Карбышев с удивлением заметил, что его фамилия каким-то странным образом действует на лагерных должностных лиц. «Шрейбер»[45] в лыжном картузе, делая запись в своей книге, несколько раз успокоительно и обнадеживающе кивнул головой. Доктор с красивым смуглым лицом, подсчитывая пульс, крепко пожал Карбышеву руку. Но всего необыкновеннее получилось с парикмахером, который, едва завидев голого Карбышева, выронил машинку и зашептал, сияя: «Товарищ генерал-лейтенант, вы?» Карбышев смотрел на него во все глаза, с трудом узнавая в этом старом, лысом, худом и безбородом цирюльнике совсем на себя не похожего майора Мирополова. Однако все это было мимолетно: и писарское участие, и докторское уважение, и парикмахерский восторг. Карбышев как бы мчался по конвейеру и прямо от Мирополова попал в душевую. Здесь он и еще несколько каторжников стали под горячий душ. Но, как только они стали, горячий душ превратился в ледяной. Двое выскочили, задыхаясь: «Ах! Ох!» В ту же минуту люди с резиновыми дубинками ворвались в душевую. Их усердие и сноровка были поразительны, а удары дубинок необычайно ловки и сильны. «Ах! Ох!» Все это делалось быстро, очень быстро. И вот люди с дубинками уже повытолкали из душевой покорных и непокорных. У выхода – груды штанов, рубашек и сабо. Каторжная одежда: полосатые брюки, полосатые куртки; на груди политических – треугольник вершиной вниз. Он должен помогать шпикам в установлении внутрилагерных связей между политическими. «Украшенный» этим значком, Карбышев очутился в карантине. А оттуда – в «блок».