— Спасибо, милая преподобная, — мастер снова взял в руки шило. — Попробую.
— И трудно так быть, повелителем марионеток?
Мастер с прищуром посмотрел на нотара, задавшего вопрос.
— Нет, я не их повелитель. И не их хозяин. Я сам на них похож.
— Может лев расширить свою мысль?
— Добрый сир так любит вопросы, — обвинительно заключил мастер.
— Я любознателен, не скрою.
Дочь львицы-купчихи с осторожным интересом выглянула из-за плеча матери, тихо желая потрогать куклу.
— Когда идёшь на ярмарку, или на рынок, или в театр какой захаживаешь, раскладываешь своих актёров, берёшь в руки накрестия и начинаешь водить за ниточки, то они оживают. Разве не чудо?
— Удивительно-то, безусловно, — нотар не понимал риторических вопросов, он был привычен к простым, конкретным вопрошениям. — Но чудо в полном смысле слова мне увидеть сложно. Ниточки ведь, не чудо.
— Чудо начинается потом, не сразу. Проходит так раз, второй, третий. Год, два. И начинаешь понимать, что все мы, каждый из нас — похож на них. На актёров. Мы двигаемся, говорим — но мы ли это?
Миланэ внимательно слушала.
— Так бывает, такое наваждение, когда ветер колышет какую-то тряпку, — смотрел мастер в окно, за которым был привычный пейзаж возле Марны: поле со всходами, далёкий лесок и кусты возле дороги. — В темноте, среди неведения, тебе кажется, будто она — живая, дышит своей жизнью и в ней сидит воля. Но на самом деле мы знаем правду: виной всему — ветер. Вдруг ветры судеб вот так и треплют нас, вот так, — трепал он свою куклу. — Вдруг кто-то извне или что-то в нас дёргает за серебряные нити, а мы знать не знаем.
Мастер говорил с каким-то фальшивым придыханием, словно рассказывал детям страшную сказку, стараясь при этом напугать. Но Миланэ всё равно слушала, играя одной рукой с серьгой, а второй — обняв себя за живот и талию.
— Как курьёзно! — засмеялся нотар-хохотун. — Интересничает лев!
Дочери Сидны показалось-почуялось, что мастер со скрытой обидой посмотрел на него, обидой на смех.
— Тогда дайте им свободу, вашим актёрам. Обрежьте нити! — с мелкой патетикой воскликнул незлобивый, весёлый нотар, воздев руки в потолку дилижанса. При этом он задел котомку львицы, что сидела справа от него, и котомка чуть не свалилась на пол.
— Ой, прошу прощения.
— Ничего, ничего.
— Если у марионетки обрезать нити, то это не даст ей свободы. Она просто упадёт и не сможет двигаться. Умрёт, — вдруг изрёк мастер и продолжил копаться шилом в тельце куклы.
— Мне кажется, что мастер всё утрирует. Не так-то плохо. Я оптимист-то по натуре, оптимист.
— Оптимист, не оптимист — разницы никакой, — мастер спрятал Стимсу Ужасную в ящик, закрыл и сложил на нём руки. — Кукла-оптимист отличается от собрата-пессимиста лишь цветом. Или выражением рта.
Улыбка просияла на лице Миланэ.
— Не скажет пусть сир, это не так, — нотар чувствовался в своей тарелке, привычный к диспутам со студенческой скамьи, в которых важна победа над собеседником. — Ведь всякая профессия, наше личное дело, так сказать, налагает неизбавимую печать. Марионеточный мастер видит, что марионетки-то подчиняются ему, что он дёргает их за нити, как вышнее существо, как Ваал… прошу прощения, сиятельная Ашаи, забылся в речи… и начинает думать, что так-то всё устроено в жизни. А вот нотары, нотары, скажу я, они, знаете ли, доверяют всем, но доверием совершенно особенным, доверием-то подозрительным, доверием, требующим доказательств. Я уже всё на свете рассматриваю сквозь это стекло доверия-недоверия, всякое слово взвешиваю на этих внутренних весах, и всегда слово это должно быть подкреплено легчайшим весом, лёгкой материей — бумагой. И для кого-то бумаги — мусор. Но не для меня-то. Я по ним многое могу сказать, очень многое. Воин, — указал он на льва напротив, — глядит на жизнь как на арену схватки жизни и смерти. Целитель тоже, но его точка зрения уже противоположна — он на другом конце арены. Мы, становясь кем-то, вырываем аспекты из жизни и начинаем их осмысливать, вертеть в разуме, а потом — принимать за всю картину мира. Понимает сир? Понимает?
— Из чего ты можешь знать, как глядит на жизнь воин? — пробормотал легатный лев с пустыми глазами, безо всякого выражения, ни злобного, ни взбешенного. Сильной рукой он опёрся о стенку дилижанса и стукнул крепким, потёртым кулаком.
— Я предположил, — почтительным тоном ответил нотар и тут же мастерски увернул беседу: — Так что теория льва вполне имеет право на жизнь, но увы, не может претендовать на окончательность.
— Мои уши слышат хорошего оратора, — приложив руку в груди, улыбнулась Миланэ рядом сидящему нотару.
— Спасибо. Так что, почтенный мастер, можно сказать: это просто взгляд-то на жизнь. Теория, одна из теорий.
— То, что я говорил — это не теория, — злился уязвлённый мастер оттого, что этот нотар-хохотун совершенно не понимал сути дела, и барабанил пальцами по коробке.
— Я не имею в виду теорию в академическом смысле, — довольно болтал нотар. — Скажем так, я бы назвал это стихийным воззрением на жизнь, которое сложилось у льва.
Пальцы мастера начали подрагивать, он суетился на сиденье и нервно вздыхал. Миланэ стало жаль его: он был из тех самых, неприспособленных к жизни душ.
Незаметно проверила: на месте ли сумка?
На месте.
— Сир говорит так, будто бы желает уличить меня в чём-то низменном. Будто бы иметь своё мнение — плохо, — отбивался марионеточник.
— Нет, право, и в мыслях не было.
Подняв палец, нотар повернулся к Миланэ, привлекая внимание; причём её тихо насмешило то, что он поднял мизинец, а не указательный палец. У неё на родине этот жест означает непристойный намёк для львицы. Вспомнила, что у многих студентов и молодых интеллектуалов есть мода отращивать длинный коготь на мизинце; так, дескать, они узнают друг дружку, и непременно их демонстрируют при случае. Видимо, глупая молодёжная забава перешла в привычку и сохранилась до сих пор.
Не хочет нотар её обидеть.
Кто может быть настолько глуп, чтобы обидеть Ашаи?
Таких среди Сунгов нет. Слишком суровые законы защищают их. Слишком мощные привилегии у всякой совершеннолетней сестры и ученицы.
Никто не обидит Ашаи.
Вдруг Миланэ с какой-то тёплой негой внутри почувствовала, какое же всё-таки у неё завидное положении в жизни, в этом мире. Добрая судьба дала ей изначальный дар к игнимаре, дала наставницу, дала Сидну, дала добрых подруг, дала Хильзе, дала много ещё чего, да ещё и смерть Оттара, что привела её к патрону-сенатору, влиятельному патрону, сильному патрону….
Ай-яй, мать не поверит, как взлетела её дочь. Хотя и так безмерно гордится ею…
Вся жизнь — впереди.
Многие силы и возможности открываются перед нею.
Здравствуй, мир! Вот, скоро ты поприветствуешь сестру Ваалу-Миланэ-Белсарру, и она навечно войдёт в список сестёр.
— Искренне прошу ответить: что сиятельная думает по этому поводу? — суетился нотар.
— Какому? — взмахнула ладонью в вопросительном жесте. — Пусть сир уточнит.
— Где же истина? Марионетки ли мы? Прав ли мастер, прав ли я, или правы оба?
«Сложные вопросы», — подумала Миланэ. — «Но ему и ответов не надо. Хитрец-болтун».
— Вопрошающий получает тот ответ, который ему нужен, иначе никто бы не шёл по своему пути. Все шли бы топтанной дорогой.
— И я возьму на себя смелость утверждать, что это очень близко к тому, что я говорил, — довольный только ему одному понятной победой, нотар откинулся на спинку сиденья.
Воин посмотрел на него, провёл ладонью по лицу и — внезапно — указал на него когтем.
— Твоя смелость одна — зажать хвост, — жестоко отчеканил он. — Так что усядься и заткни пасть. И ты, чурбан старый, с куклами тут. Подвинулся быстро! Куклы тут устроили они, куклы им играться давай. Там дохнешь, а тут — куклы!
— Позвольте, добрые Сунги, но это… как может лев так говорить? — с испуганным возмущением спросил нотар.
Обняв ящик, подвинулся мастер марионеток.
— Заткнулся, сел тихо — я сказал!
Миланэ на миг даже не поверила ушам. Этот воин, лет тридцати, делал нечто невообразимое и вёл себя, как последняя кабацкая тварь. Львица-мать и дочь поджались. Они вместе посмотрели на мастера, на нотара, потом на Миланэ, ища помощи.