«Он же не настолько пьян… Что с ним?».
Естественно, она решила вмешаться:
— Воин не блюдёт благородства и переходит границы, — при этом указала на него всеми пальцами, ладонью вниз — жест обвинения и презрения. Лев-воин посмотрел на неё, долгим, тяжёлым взглядом; глаза его были пустыми, серыми, без цвета. Миланэ слышала, как он громко, но ровно и спокойно дышит.
— Границы? Ты видела эти границы, видела их в жизни, нет? Отвечай, я сказал! — с каждым словом тон его становился всё громче и страшнее.
Странная серая личность в капюшоне только теперь зашевелилась в своём углу, у противоположного окна. Оказалось, что это тощий лев-подросток с большими печальными глазами, тёмного окраса и воровато-бродяжного вида.
Дилижанс тихо качался на прекрасной Марнской дороге.
Признаться, Миланэ не знала, как поступить. Растерялась. Она никогда не сталкивалась с такой странной, беспричинной агрессией; и вообще, она не могла припомнить в своей жизни сколь-нибудь серьёзного конфликта с любым львом. Она на миг подумала, что следует как-то успокоить его, усыпить, схватить взглядом, но эти свинцовые глаза ясно говорили, что видели они всё. И ничем их не пронять.
Тишина длилась очень долго. Прозвучал какой-то стук по корпусу дилижанса: извозчий, видимо, услышав разговор на повышенных тонах, хотел таким незатейливым образом унять спорщиков.
Наконец, Миланэ решила окончательно укорить-предупредить:
— Ведёшь ты себя недостойно, воин, и я не премину сооб…
Но он мгновенно прервал:
— Рот закрой, самка! Когда лев говорит, безгривая должна заткнуться! Не усвоила от матери такого урока?! Так от меня — усвоишь! Сидеть, я сказал! Сидеть! — топнул он лапой в сандалии, а потом с силой припечатал её к ребру сидения, прямо возле Миланэ; вместе с сиденьем припечатанной оказалась и часть подола свиры. Она ощутила, как стянуло подол, обхватило бёдра и колени.
Миланэ глядела ему в глаза, а потом повернула голову к нотару: тот сидел с изумлённо-глуповатой улыбкой, испуганной, жалобной. Потом к марионеточнику: старик, он обнимал свой ящик и от негодования у него открылся рот, а руки дрожали. Лев-подросток ещё похлеще укрылся капюшоном и вжался в уголок. О матери с дочерью говорить нечего: те сидели ни живы, ни мертвы.
Дочь Сидны вдруг поняла, что она одна, одинока, совсем одна против жестокого воплощения ярости. Здесь некому откликнуться на её зов о помощи, «зов о сохранении чести Ашаи», как его называют согласно Книге Сунгов, одному из главных законов Империи.
Что они теперь, все писаные законы мира?
Она попробовала освободить подол.
— Сидеть, я сказал! — дрогнула его лапа, сильнее прижимая когтями. — Ты что, думала: напялю на себя безделушки, назовусь Ашаи, и каждый станет ходить подле, не дыша? А?! Что никто не посмеет слова сказать? Что все будут слушать с открытыми ртами? Нееет. Нет. Я вас знаю. Я вас лучше всех знаю. Коварные сволочи. Плетёте интриги зла и прикрываетесь, вереща о вере, Ваале.
Вдруг он откуда-то из-под сиденья, ловким и привычным к оружию движением, выхватил короткий легатный меч в ножнах, решительно, и в то же время очень спокойно обнажил оружие и приставил острие к её горлу.
— Сидеть, если не хочешь сдохнуть. Ты будешь сидеть молча, не шевелясь, пока мы не приедем. И любое слово супротив — я тебя убью.
Миланэ ощущала холодное острие меча у себя на горле; пришла в голову глупая и несвоевременная мысль о том, что оно довольное тупое, и на случайной кочке он не сможет проткнуть ей горло. Глаза сами рассматривали потёртости, царапины на клинке, большой скол у гарды, какие-то пятна. Закрыв глаза, поняла ученица-Ашаи, что он исполнит свой бессмысленный приговор, если потребуется, не отпустит свою ненависть. Мигом пролетели в сознании возможности: разжалобить его; успокоить его; унизиться, захихикать, попытаться соблазнить его и перевести всё в игру самца-самки; дать денег; сидеть, как мышь, не двигаться; прокричать что-то извозчему (вдруг подсобит?); попросить помощи у окружающих (эти точно не подсобят); выждать.
Но всё это претило ей, её чести и чести сестринства. Что ж, разве пристало сидеть, как мыши? Слушаться, как собаке?
Из глубин души восстало извечная хитрость самки, мерзостное и древнее коварство Ашаи-Китрах, яснохолодный ум, который веками помогал выживать всем её сёстрам.
У неё есть право на это.
Когда Миланэ волнуется, её всегда схватывает щемящее чувство в груди и горле. И вот так, схваченная чувством, прижатая лапой, с острием меча у горла, она подняла ладони к нему в жесте поражения — сдавалась на милость; милые, тонкие черты рта вздрогнули, рот приоткрылся, глаза стали большими от страха.
— Будь добрым Сунгом, воин. Не убивай меня, беззащитную, умоляю Ваалом.
— А это — как захочу. Ваала нет. Где же он, почему не спасает свою жрицу? — усмехался он. Потом поправил меч: — А так… Гляди. Что ты сейчас? Ничто.
Она медленно опустила руки.
Сирну носят всегда; редкая Ашаи нарушает эту традицию. И дело даже не в том, что с нею удобно, красиво, хорошо, безопасно или ещё как. Просто все наставницы неизменно требуют этого.
Неизменно.
«Быстрее, пока он сирну не забрал. Может догадаться».
Видимо, лев устал держать меч на весу, а потому опустил его и прижал к животу Миланэ.
— Ладно-ладно, но зачем он тоже вынул нож? — испуганно молвила Миланэ, глядя на того самого льва-подростка.
«Вынул нож» подействовало: скорее, повинуясь инстинкту, лев повернул голову налево, намереваясь увидеть, откуда там ещё взялся нож. Он только начал поворачиваться — пальцы Миланэ ощутили равнодушную, прохладную кожу рукоятки. Давление меча ослабло — пальцы дисциплары поддели сирну из ножен.
— Я ничего не вынимал, ничего! — испуганно зарычал и замахал руками подросток, прижавшись спиной в угол. — У меня ничего…
Миланэ помнила, что страшно боялась порезаться, когда голой левой рукой, скорее даже левым предплечьем изо всех сил ударила по боковине клинка меча. Но ей нужно было подняться, встать любой ценой. А потом — единое движение: всем телом, до боли сжав сирну в правой ладони, она устремила её вперёд. В последний момент он понял, что происходит; начал поднимать левую руку; это был годами выработанный рефлекс, привычка, ведь в левой руке — щит. Но это не помогло, и не могло помочь — сирна вошла прямо в горло, по самую рукоять.
Возмездие!
Он схватился за её руку в последнем усилии, но вдруг сирна рассыпалась в пыльный, сверкающий прах, и Миланэ оказалась перед ним, беззащитна-безоружна, и оказалось вдруг, что нету никакой ненависти, нету никакой угрозы, нет никакого убийства, что теперь она ласково держит его шею, укрыв руку в гриве, а вовсе не желает злой гибели, и он вдруг схватил её за талию, силой усадил на колени, обнял стальной хваткой, а потом пламенно впился в неё поцелуем, держа за подбородок, чтобы не удрала-убежала, и в окно дилижанса пробились неведомые лучи неведомого солнца, и после нужной, небольшой заминки, Миланэ тоже обняла его, и уже не отпускала, задыхаясь, задыхаясь, задыхаясь…
…она упала в негу-небытие, перед нею появился огромный, белый, как снег вершин, лист, на котором буквами с дерзким штрихом было начертано:
…истина в том, что страх мешает видеть её. Страха нет. Когда поймёшь ты, вечная ученица, тогда и увидишь свою истину, сверкающую в лунном свете. Но что тебе до того, верна она или нет? Ты гляди на её сияние…
Миланэ протянула руку, мучительно пытаясь вспомнить, где видела эти слова, а потом вспомнила, и как только вспомнила, так сразу растаяла в немом свете… Просто растаять в неге бесконечных, ало-жёлто-оранжевых океанов тепла…
…Дилижанс тряхануло на яме; Миланэ, вздрогнув телом, аж подпрыгнув — очнулась.
Как и всякий и всякая, кого резко разбудили, Миланэ начала оглядываться вокруг, часто моргая, пытаясь притвориться, что спал кто угодно, но только не она. Вокруг было тихо и мирно: нотар читал какие-то записи (увидев, что Миланэ смотрит на него, улыбнулся ей и продолжил читать); старик-марионеточник дальше обнимал свой ящик, не желая с ним расставаться; мать и дочь о чём-то перешептывались; подросток в сером плаще всё так же смотрел в окно, спрятавшись от всех.