— Тикай, — сказал я, со страхом глядя на узкий проем нашего подъезда. В любую минуту мог показаться отчим Генки, а с ним шутки плохи. Долька лишь шевельнул плечом.
— Зачем ты его так?
— Пусть не обзывается. Игра есть игра. Помнишь, мы осенью на картофельном поле землей бросались? Ты был на той стороне и ничего не заметил. А кто-то камнем в меня швырнул — два зуба выбил. Так я не ныл. Зубы выплюнул, рукавом утерся и снова в игру.
— Все-таки. Ты мог бы тоже обозвать. Его Соплей дразнят.
Долька презрительно фыркнул.
— Пусть девчонки дразнятся. Это их дело. Они драться не умеют.
— А если Полосатый выскочит?
— Пускай… Узнает, за что я его ударил, сам еще ремня вложит.
И Полосатый выскочил. В кальсонах, в бушлатике, накинутом на волосатое мускулистое тело, с флотским ремнем в руке. Он уставился на Генку, потом перевел взгляд на нас.
— Кто его? — накинулся Полосатый на Дольку, и черные, маленькие глаза его обратились в два острых бурава.
— Не знаю. У него спросите.
Полосатый прошипел длинное ругательство, шагнул было с крыльца, но тут же отдернул босую ногу и рявкнул на весь двор:
— А ну, кончай выть! А ну, домой! Сейчас поговорим…
Генка поднялся и весь в пятнах налипшего снега, размазывая кровь варежкой, поплелся навстречу отчиму. Мне его было жалко. Дольке, видимо, тоже, он сказал:
— Дурак, навыл себе на шею…
Мы поднялись на площадку второго этажа и здесь остановились. Моя дверь была слева, Дольки — справа.
— А здорово ты это придумал, — сказал он.
— Чего?
— С банкой.
— А, это… Мне уже два раза били по пальцам. Вот, даже ноготь сходит.
Он кивнул.
— Хочешь, я тебе кое-что покажу?
— А кто у тебя дома?
— Никого. Мама в больницу ушла.
Жили они в квадратной комнате, окно которой, большое, с тонкими и рыхлыми от сырости переплетами, смотрело на фабрику. Ее красные тяжелые корпуса вздымались над кучкой купеческих особняков. В комнате было холодно и неуютно. Только репродуктор большим черным пятном выделялся на голой грязной стене. Наспех заправленные металлические койки, рваные, в заплатах, половики, комод с маленьким зеркалом и состарившейся фотографией отца Дольки, кухонный стол и еще стол у окна, за которым Долька делал уроки.
Он снял фуфайку, повесил ее на гвоздь и полез под стол у окна. Вылез с каркасом шлема, собранным из стальных пластинок.
— Вот, видал? Я потом обтяну его серебряной бумагой, будет настоящий, как у Александра Невского…
Долька говорил еще что-то, но я уже не слушал его. Я глаз не мог оторвать от ученической тетради — обыкновенной тетради, которая лежала на столе поверх стопки учебников. На синей обложке ее старательным школьным почерком было выведено: «Тетрадь по арифметике ученика 5-го класса „А“ школы № 4 Адольфа Смирнова».
Наша вторая жизньСреди моих сверстников и одноклассников немало было таких, чьи имена и фамилии звучали довольно странно. Были Рудольф Иванов, Руфин Гусев, Генрих Михайлов, Роберт Кузнецов… Но ни одно из этих чужих имен в сочетании с русской фамилией не поразило меня так, как два слова на обложке школьной тетради — Адольф Смирнов, ни одно так не спорило с фамилией, как это имя. Так вот что значит простое, мальчишеское Долька. Это Адольф.
Я снова взглянул на Дольку, на его наклоненное к шлему одутловатое, хмурое лицо, и решил, что никогда не обзову его так, как Генка. Может, с этого и началась наша дружба о Долькой. А может, нас свела одна общая страсть — кино.
Мы бегали в старый фабричный клуб, на втором этаже которого, в полутемных коридорах, висели портреты бородатых витязей в кольчугах и шлемах, а на первом размещался небольшой кинозал. Мы вместе смотрели «Александра Невского», а потом вырезали из жесткой фибры полумаски псов-рыцарей с рогами, головой орла или когтистой лапой коршуна; мы вместе играли в Ледовое побоище на замерзшем, заметенном февральскими снегами потоке.
В те годы часто отключали свет. Сеанс обрывался на самом интересном месте, желтел и гас экран, мы топали, свистели и хлопали сиденьями, пока старенькая контролерша не открывала двери. Блеклый зимний свет двумя полосами падал на ряды, где мальчишки и девчонки Нижнего двора, плохо одетые, бледные, исхудалые, но веселые, забывшиеся на полтора часа, вертели головами, смеялись, спорили, колотили друг друга, Одни выбегали на улицу и кружили возле дверей по голубым сугробам, другие, у кого были хорошие места, оставались в зале и, привстав, поглядывали на тусклые окошечки аппаратной.
В один из таких перерывов я осторожно спросил Дольку, кто дал ему такое имя, Он нахмурился и нехотя ответил: