Выбрать главу

Я поклялся, что утром книга будет у него, и спрятал ее в портфель.

Стояла поздняя осень, самая худая ее пора, когда промозглая сырость пробирает тебя даже дома, проникает сквозь щель под дверью, сквозь трухлявые оконные рамы и самые стены.

Домой я бежал с тем сладким предчувствием, какое испытываешь, ожидая чего-то хорошего, необычного, и все мне было нипочем: и грязь, быстро просочившаяся в галоши, и черная ветреная непогодь, и ледяной мелкий дождь, секущий по лицу… Все мне было нипочем, пока я не увидел наш дом, темный, хмурый, точно нежилой. Ну, как назло! Лишь войдя во двор, я различил за некоторыми окнами тусклый, красноватый свет. В нашей квартире тоже горела свечка — кургузый, оплавленный огарок.

Я поспешно сбросил пальто, фуражку, сел за стол к самой свечке и развернул книгу. Плохо помню, как мы отужинали, как мама собралась и ушла на работу. Точно из дальнего конца двора донесся до меня ее голос: «Долго не сиди, а то свечки тебе не хватит…» Я весь был там — в мохнатом зимнем лесу, вместе с летчиком, что упрямо полз и катился по сугробам.

Листик огня колыхался и вздрагивал от моего дыхания. Порой его заливало растопленным воском, он сжимался в спичечную головку, и я еле различал буквы. Но горячий воск пробивал истончавшую мягкую стенку, сбегал по свече теплыми, постепенно мутнеющими каплями, и тогда огонек оживал, вытягивался коптящим копьецом.

Настоящая, сиюминутная моя жизнь как бы отступала, раздавалась в стороны, так что в центре ее, в самом средоточии, оказались Алексей и война, и деревни среди лесов, полусожженные и едва живые, зарывшиеся в землю, и враг, враг, готовый появиться всякую минуту…

Когда летчик встретился с детьми, я, плача от счастья, выбежал в коридор, потом на лестничную площадку и лишь здесь, в холоде и тьме, очнулся, вспомнил, что Долька далеко, в каком-то детдоме, и некому мне крикнуть: «Он спасся, он добрался до наших!..»

С тоской и печалью в сердце вернулся я в комнату и, глянув от порога на стол, книжку в желтом кружочке света, дожидавшуюся меня, и свечу, встревожился. Половины огарка как не было. Не хватит его на всю книгу.

Я стал собирать стекший и застывший круглыми бляшинами воск, ломать его и подкладывать в свечку, строить из него стенку вокруг фитиля, а сам все читал, читал, летел по едва различимым, дрожащим в полусвете строчкам. Свеча несколько раз гасла, я вновь зажигал ее.

Так и шла моя ночь — там, в деревне, жители которой выхаживали Алексея, в госпитале, где ему отрезали обмороженные ноги, где тяжело умирал комиссар…

А свечка истаивала, сгорала, она стала похожа на дуплистый коренной зуб. Дождь сыпался по стеклам окна, в печной трубе порывами шумел ветер, казалось, сильное, большое существо бьется там; световой круг на клеенке ужался в копейку, и я поставил горячий огарок на перевернутую стеклянную банку. Круг света от этого стал шире, но вдвое потускнел, и я еле разбирал слова, скорей, угадывал их.

Я обстригал фитиль, чтобы он не горел сильно, вновь и вновь собирал растекающийся воск. Смолкли ходики, вся цепочка их, натянутая гирькой и старым замком, вышла, а мне некогда было пустить их — я спешил читать, пока еще можно было. Озябшая мышь забралась ко мне в валенок — я этого не заметил, лишь после ее обнаружил, когда пошел по комнате и она зашевелилась возле моей ступни, а потом побежала по икре и голенищу вверх.

Но это было после. А сначала свеча прогорела насквозь, фитиль ее медленно погрузился в воск, мигнул раз-другой синим, чахоточным огоньком, и холодная тьма сомкнулась надо мной и героем книги, который вновь рвался в небо, чтобы летать и биться с врагом. Я остро почувствовал, что сижу один в маленькой, выстывшей каморке, где пахнет спичечной серой и воском — один, слепой и беспомощный. Ах, жаль, нет Дольки, ну, совсем нет, словно он умер вслед за своей матерью!..

Руки мои заискали по столу, по клеенке, и вдруг что-то сухо, легко брякнуло под ними. Спичечный коробок! Я наощупь открыл его, достал спичку, чиркнул, и — спичка только еще разгоралась, а я уже опять был с Алексеем на взлетном поле. Я бежал взглядом по странице, а огонек полз по спичке, оставляя за собой тонкий, гнущийся, трескающийся на отдельные жилки уголек. Я читал до тех пор, пока мне не прижгло ноготь. Тьма опять сомкнулась, но я уже чиркал другой спичкой…

Бесполезная лампочка, свисавшая над моей головой, протянутые по стенам и улицам провода, пропавшие во тьме и ненастье фонари — все смирилось с этой ночью, кроме фабрики и меня. Фабрика сильна была многолюдьем своим, неустанным трудом наших матерей, машин и станков; она глухо шумела в темном, спящем, городе и отбрасывала желтое зарево своих огней на тяжелое, низкое небо, в котором, казалось, навсегда, послушно угасли и звезды, и месяц. А я-то был всего лишь с коробком спичек в руках, тратил спичку за спичкой, и ночь расступалась передо мной, расступалась неохотно перед жалким лоскутком пламени и шла на приступ, когда он гас, еще черней, чем была. Она прятала от меня книгу, но я опять возжигал свой крохотный огонек…