Выбрать главу

— Надумал, — сказал охранник и закрепил открытую дверь на крючок. Вдали, за мостом, уже показались люди, идущие на заработку.

Солнце сияло Корешу прямо в лицо, ясное, юное, словно умытый и собранный в детсад ребенок, и струилось все, будто шелковый шар. Мать в таких случаях говаривала: «Солнышко играет-радуется». А оно и верно играло, радовалось, наверно, что вновь видит землю — живую, весеннюю, без единого облачка, всю открытую его взору.

Борис выехал из города и разогнал велосипед под горку, чтобы, не слезая с седла, проскочить небольшой овражек, заросший орешником. Ему это удалось, и он оказался у края большого, наполовину вспаханного поля, которое полого спускалось от перелеска, словно скатерть-самобранка. Розовым жучком, вроде божьей коровки, карабкался по нему трактор. Борис слез с велосипеда, положил его, на траву и долго смотрел на трактор, представляя, что чувствует и думает сидящий в кабине человек.

Представить было легко: запах горючего, жесткость и упорство рычагов, ветерок в лицо, колыхание машины на неровной земле, — сам прежде не раз бывал при этом! Борис не удержался от сладкого искушения, сунул руку в мягкую, влажную землю, подержал ее там, ощущая с прежней радостью, как еще не улегшиеся после плуга комки и пласты шевелятся, укладываются поудобней, льнут друг к другу — хотят снова слиться в одно. Ему вдруг подумалось, что останься он здесь, с рукой в земле, — и из пальцев, как из зерен, в глубь ее потянутся, ветвясь, тонкие первенцы-корни, пронижут всю ее до нутряных вод, до черных, нетронутых пластов.

— А неглубоко берет, — сказал он укоризненно. — Неужто так велели? Быть не может. Лень, наверно, резак опустить, вот халтурщик! Ему бы на лошадке попахать — узнал бы, каково глубина дается. Подождать, что ли, да спросить?

Кореш вытер руки о траву, распрямился и стал ждать, когда трактор покажется из-за холма и спустится к нему. Так и стоял он у края поля, между городом и пашней, и сам не знал, что его здесь держит, что мешает взять да и проехать мимо.

Звук косы

Травы нынче зацвели в двадцатых числах июня, да так густо, щедро, что у Пантюши пестрело и кружило в глазах. Рано утром по лугам возле пасеки, за перелесками и в ложках раздавался краткий, жестковатый металлический звон. Деду ли его не узнать — так коса звенит под шаркающим по ее лезвию бруском. Полотнище у косы узкое, тонкое лишь по краю, звуку тут негде раздаться, потому он и короткий, сжатый, но на утре, в росной свежей тишине, которую только начинают поклевывать птичьи писки и свисты, далеко плывет и слышен четко, точно рядом где-то стоит косец.

Весенние стариковские недомогания забыты — так молодо, радостно вокруг, все полно здоровой беспечной жизнью, безмерных желаний и обновленных сил. И дед, сам дед перестает чувствовать свои годы, хоть и сед, как зимний мох, и коряв, будто сохлая валежина. В эту пору он все забывает, и чудится ему, что живет он недавно и все ему в диковинку. В какой-то мере это и в самом деле так. Сменились люди, что возле живут. Чтобы вспомнить, кто чей, из какой деревни, вот хотя бы та парочка, что была давеча, Пантюше приходится долго и трудно думать, трудить до изнеможения тусклую, стертую память свою. Хорошо, если фамилию, отчество скажут, да из какой деревни, — тогда он припомнит. А без фамилии, без отчества он, бывает, и рукой махнет, и дернет с досады косую свою, зеленоватую бороду.

— А и не знаю, чьи, — скажет пчеле, ползающей по рукаву, или красной липкой дреме. — Все новые теперь. Наприехало много разных.

Живет дед в полуверсте от пасеки, бобылем, в одиноком доме возле дороги, которые местные жители называют разведенным. Когда едут в автобусе и надо им сойти в этом месте, так и говорят шоферу:

— Останови, милок, у разведенного дома…

Прежде была здесь деревня дворов в десять, Мышкино прозывалась, но старые мышкинцы потихоньку, один за другим на погост переселились, за березовую рощу, в покой и беспечалие, молодые по городам рассыпались, дома же кто на дрова сломал, кто перевез на новое жительство. Только изба Пантюшина и осталась и, осев в землю нижними венцами, сизоседая и вроде бы обиженная, стоит среди брошенных, одичавших огородов, ни дать, ни взять — разведенка не по своей воле. Осенью и зимой скучно. Хорошо, что сыновья, внуки и внучки пишут: глядишь, раза два в месяц почтальонка постучит, отдаст письма и чашку чая выпьет, а заодно поговорит. Только она и называет деда Пантелеймоном Михайловичем, потому что так на конвертах его величают, а все остальные уж и не помнят, что он Пантелеймон Михайлович — Пантюша да Пантюша, и весь сказ…